НОВОСТИ   КНИГИ О ШОЛОХОВЕ   ПРОИЗВЕДЕНИЯ   КАРТА САЙТА   ССЫЛКИ   О САЙТЕ  






предыдущая главасодержаниеследующая глава

VIII. Люди в огне

В психологии солдата - правда о войне

Черты национального гения

Почему они смеются?

В свете историзма и типизации

Книги Шолохова - летопись народная

Великая Отечественная. Священная...

Война.

Покидают родные курени, уходят на фронт хлеборобы, трактористы, табунщики.

Дюжий парень в аккуратно заштопанном комбинезоне, к нему припала смуглолицая, с заплаканными глазами: "Не дали нам с тобой мирно пожить..."

А он ей грубовато-деловыми словами, в которых столько затаенной тоски по мирному житью, по мирной работе: "Как приедешь домой, скажи бригадиру вашему, что если они будут такие копны класть, какие мы видели дорогой возле Гнилого лога, так мы с него шкуру спустим. Так ему и скажи!.."

Хоть еще минуту пожить этим, вчерашним, хоть так понадеяться: может, совсем скоро вернемся, и уж тогда зададим жару нерадивому бригадиру. Вернемся ведь?

Бывший батареец, красный партизан, уходит на фронт добровольцем: "В одну часть с сыном, чтобы вместе громить фашистскую сволочь..." И даже древний, весь позеленевший от старости дед, способный работать разве что сидя, а тоже: "У меня три внука на войне, с германцами бьются, и я им должен хоть чем-нибудь пособить..."

Все это в первом военном очерке Шолохова - "На Дону".

На Дону, в казачьем краю, который теперь целиком живет войной. Военная жатва, степь в синих дымках, смешанных с белесой ржаной пылью. Муж, готовясь отправиться в Действующую армию, обучает управляться с комбайном жену. Но если ей под силу комбайн, так, может, и на танке потянет? "Детей у нас нет, воевать вполне возможно..." Колхозники, сберегая бензин для фронта, пересели на старые лобогрейки, с отвычки ломают спины... И призывники, завтрашние фронтовики - их зорко схваченные лица, фигуры...

Это очерк "В казачьих станицах", помеченный тем же 1941 годом.

Другие очерки. "На Смоленском направлении". "Гнусность". "По пути к фронту". "Первые встречи". "Люди Красной Армии". "Военнопленные". Очерк "На юге". И сразу ставшая знаменитой "Наука ненависти", - по свидетельству Николая Тихонова, она "читалась всей армией".

Потом, после победы, словно обобщит публицистику военных лет "Слово о родине" (1946) - этот реквием, или, скорее, гимн родной земле. Здесь - о дорогих могилах, о счастье тех, кто вернулся с невиданной этой войны. Исповедальность, высоко вознесенное трепетное горько-счастливое чувство, - и тут же бытовая, обстоятельно детализированная сценка, откровенно переданный "соленый" мужской разговор, - не сразу определишь литературный жанр этого "Слова".

Писатель говорит, что страшные жертвы, понесенные народом в войне, не принизили его жизнестойкости, бесчеловечность войны не заслонила высоты человеческого подвига. Речь о гуманизме, о любви к людям, но где-то голос писателя вдруг словно пресекается, и уже не скорбные или ликующие, а по-прежнему, как в дни войны, яростные ноты звучат в нем, - Шолохов обращает взор к тем, кто захотел бы повторить страшный опыт Гитлера.

"В прошлом году на Дону я видел символическую картину: полузасыпанный окоп, рядом - немецкая каска, в окопе - прикрытый истлевшими серо-зелеными лохмотьями, полулежащий скелет убитого гитлеровца. Карающий осколок советского снаряда рассек ему лицо. Рот его с выбитыми зубами был полон плодородного позема. Из него уже тянулась к стенке окопа курчавая веточка повители, унизанная голубыми и розовыми цветочками... Да, у нас много плодородной земли. И ее с избытком хватит, чтобы набить ею рты всем, кто вздумает перейти от разговора о тотальных схватках к действию".

Военная публицистика Шолохова - очерки, статьи, выступления - долгое время была разбросана по газетам, брошюрам.

Ей не уделялось того внимания, какого она заслуживает. Не были систематизированы, сведены единым исследованием материалы четырех военных лет. И не только четырех - и после победы тема минувшей войны на долгие годы остается главенствующей в шолоховском творчестве.

Взятые все вместе, как некая творческая целостность, эти материалы убедительно говорят, сколь велик вклад Шолохова в литературу об этой войне, в какую выразительную художественную реальность пересоздалось все то, что довелось увидеть и пережить полковому комиссару, а затем полковнику Михаилу Александровичу Шолохову, участнику войны с первого ее и до последнего дня.

Произведения разных жанров, словно фрагменты художественной мозаики, складываются в большую картину войны, где есть все о 1941-м и 1945-м. Первые трагические дни, когда на страну обрушился вероломный удар из-за угла. Трудовой тыл - колхозы, шахты Донбасса. Передовая - кровавые бои за каждую пядь. Черная пора отступления - война захлестнула Донщину, родной казачий край, вышла на Волгу... Враг едва ли не во всех возможных обличьях: яростно несущийся в танках, бесчинствующий в концлагерях для русских пленных, наконец, в очерке "Военнопленные", - и сам в плену...

Потом - страницы, посвященные великой Победе. Потом - рабочая страда восстановления.

Война, буквально во всех ее горьких аспектах и героических этапах.

Бывает полезно взглянуть на тот же материал не только с "тематической" точки зрения, но и с другой - человековедческой. Заметить, как все укрупняется в глазах художника фигура солдата Великой Отечественной, советского человека, спасшего планету от фашистской чумы. Как вырисовывается его душевный мир - в сложном многообразии и динамике.

Сначала это всего лишь штриховые наброски самых разных характеров и типов в первых статьях и очерках.

В рассказе "Наука ненависти" (1942) уже встает крупно образ одного из самых что ни есть непосредственных участников войны - лейтенанта Герасимова ("как он орудует штыком и прикладом, знаете ли, это страшно!").

В критике отмечалась некоторая нравственно-психологическая "зауженность" этого рассказа: герой-де, как он предстает в своей беседе с корреспондентом, вся его история (первые бои, плен, снова возвращение в строй) насквозь проникнута лишь одним-единым чувством - ненавистью. Ни на что другое его души уже не остается.

Что ж, и в самом деле психологический лейтмотив рассказа в высшей степени отчетлив - ненависть, и еще раз ненависть! "Но вдруг он умолк, и лицо его мгновенно преобразилось: смуглые щеки побледнели, под скулами, перекатываясь, заходили желваки, а пристально устремленные вперед глаза вспыхнули такой неугасимой, лютой ненавистью, что я невольно повернулся в сторону его взгляда и увидел шедших по лесу от переднего края нашей обороны трех пленных немцев..."

"Ненависть всегда мы носим на кончиках штыков", - строка из этого рассказа - после опубликования его в "Правде" и "Красной звезде" - стала крылатым афоризмом, ее повторяли как пароль все военные годы.

Можно много говорить о том, почему именно ненависть становится лейтмотивом первого военного рассказа Шолохова, а можно сказать одно: этот рассказ был написан летом 1942 года и читали его те, кто отбивался от немцев на Кавказе и насмерть стоял в Сталинграде, прижавшись спиной к Волге. Его читали в захлестнутом блокадой Ленинграде и под многострадальным, истекающим кровью Ржевом.

На долю лейтенанта Герасимова, героя рассказа, выпало такое, что и впрямь могло превратить душу в пылающий факел мести, бед хватило бы на три войны: плен, побеги, партизанская война, не считая всего того, что выпадает просто фронтовику, человеку на передовой линии огня. В плену его пытали, давили забавы ради танками, морили голодом, избивали смертно: "Я упал, он долго бил меня ногами в грудь и в голову. Бил до тех пор, пока не устал. Этого фашиста я не забуду до самой смерти, нет, не забуду! Он и после бил меня не раз, как только увидит сквозь проволоку меня, приказывает выйти и начинает бить, молча, сосредоточенно..."

Потому, собственно, рассказ и называется - "Наука ненависти".

Каждое шолоховское произведение по-своему исторично. И этот рассказ со строгой точностью запечатлел самое главное в мирочувствии советских людей в то лето 1942 года: "Тяжко я ненавижу фашистов за все, что они причинили моей родине и мне лично..."

И все же Шолохов не был бы Шолоховым, если бы и в этой ситуации, в рассказе, так отчетливо характеризуемом временем написания и суровостью "социального заказа", - даже здесь не сказал бы о человеке значительно больше и шире, чем требовалось в тот час.

Он славит ненависть, но в шолоховском понимании это чувство отнюдь не однозначно - оно несет в себе и горечь развеянных иллюзий, неумной бравады самых первых дней ("черт возьми, с таким противником даже интересно подраться"), тут и сложность отношения к тому природному добродушию, что в судьбе того или иного солдата может обернуться немалой бедой, а вместе с тем говорит о прекрасных чертах национального характера ("бойцы мои к этому времени остыли от боя, и вот каждый из них тащит пленным все, что может: кто - котелок щей, кто - табаку или папирос, кто - чаем угощает. По спине их похлопывают, "камрадами" называют: за что, мол, воюете, камрады?").

Эта ненависть родилась из горя, чужого вероломства, из крови и смертей, она напитана несчастьями до предела. И все-таки даже она, такая, неотторжима от Других человеческих чувств. Неотделима от гордости ("просто я не хотел, не мог умереть лежа, понятно? Я собрал все силы и встал... Ну, убивайте, сволочи! Убивайте, а то сейчас упаду"). От высокого мужества, от истинного патриотизма неотделима: "...запел "Интернационал", мы подхватили... часовые открыли стрельбу... Это были слезы не только радости, но и гордости за наш народ... Не на тех напали, это я прямо скажу".

Примечательны самые последние строки этого кипящего гневом рассказа: в них речь не о чем другом - о любви!

"...Всем сердцем люблю свой народ" - с искренней исповедальностью говорит герой. Человек в огне, он яснее любого другого видит, что "и воевать научились по-настоящему, и ненавидеть, и любить. На таком оселке, как война, все чувства отлично оттачиваются".

Тем больший смысл получает экспозиция "Науки ненависти" - образ могучего дуба, разбитого снарядом. Кажется, погибла зеленая жизнь, полдерева превратилось в сухостой, но по весне все-таки ожили нижние ветви, полощущиеся в текучей воде, покрылись свежей листвой...

Так что и первый военный шолоховский рассказ нельзя прочесть однозначно.

Иное дело, что его можно сравнивать с другими шолоховскими произведениями, где еще выразительней умение писателя дать всю полноту человеческой души, всю сложность жизни на войне. Именно это бросается в глаза на страницах "Они сражались за Родину", публикация которых началась в 1943 году. Их эпический "замах" дал основание американскому литературоведу Стенли Эдгару Хаймену (да и не только ему одному) предположить, что "самым сильным претендентом на новую "Войну и мир" является, по-видимому, Михаил Шолохов... Теоретические предпосылки у него имеются в большей степени, чем у кого-либо другого"1.

1 (Стенли Эдгар Xаймен. Новая "Война и мир", Размышления. - "Знамя", 1945, № 9)

Ныне стал известен общий замысел этого третьего большого произведения Шолохова, над которым писатель продолжает работать и по сей день. Опубликованы только главы (по-видимому, составляющие костяк первого тома), что, однако, не мешает существовать им самостоятельной книгой, вызывающей постоянный интерес читательской массы (как не помешало, кстати сказать, и кинематографистам, талантливому "популяризатору" Шолохова на экране Сергею Бондарчуку вместе с Шукшиным, Тихоновым, Лапиковым, Юрием Никулиным, Бурковым, Мордюковой, Шукшиной-Федосеевой и другими - создать фильм, отличающийся цельностью и несомненной завершенностью коллизии).

Шолохов мыслит роман как трилогию: если первая книга это горькие дни отступления в донских степях, а вторая - героический Сталинград, дни великого перелома в войне, то с героями романа в третьей книге - кто знает - мы можем встретиться то ли в освобождаемой Украине, то ли в Берлине, а может, и совсем уже в наших днях.

Но, как сказано, и сегодня уже живет книга - та, что лежит перед нами с подзаголовком "Главы из романа". Она есть художественно значительное явление отечественной прозы. Написанное Шолоховым о тех, кто бился за Родину, проверено теперь уже не просто годами, но десятилетиями, получило заслуженную оценку критики, теории, широкого читателя и зрителя.

Прежде всего эта книга рождает мысль о достоверности изображения. "Они сражались за Родину" - уникальное писательское свидетельство об одном из самых драматических моментов во всей войне, если не сказать, всей истории народа и государства - о лете 1942 года на Дону...

Шолоховская картина 1942 года, которую он стал писать тут же, в дни самих боев, поражает откровенностью рассказа о всех трудностях, какие выпали тогда на долю наших людей, нашей армии, испытываемой бедой. Написано так, будто произведение и в самом деле прошло "отстой" во времени. В те первые годы немало появлялось повестей и рассказов, сверхзадачей которых было еще и научить бойцов не бояться вражеских танков, пособить в горе человеку, получившему на войне увечье, показать дела юных пионеров в тылу и женщин, оставшихся во главе колхозного производства; это были важные, по-своему очень необходимые тогда произведения. Но шолоховское повествование явно обращено не просто к данному дню, но к большой эпохе, - его писала рука, уже создавшая "Тихий Дон" и первую книгу "Поднятой целины".

Книга "Они сражались за Родину" в войну явилась одной из тех, после которых иным бойким перьям все труднее было поставлять литературную "клюкву" на счет фронта, самочувствия человека на передовой, - какие бы оттенки в этой "клюкве" ни преобладали - густо-черные или сияюще-розовые.

Перечитывая шолоховские главы, то и дело возвращаешься к мысли: ведь это было тогда написано!

О трудностях, ошибках, о хаосе во фронтовой диспозиции ("по степям бродят какие-то дикие части, обстановки не знает, должно быть, и сам командующий фронтом, и нет сильной руки, чтобы привести все это в порядок... И вот всегда такая чертовщина творится при отступлении!"). И вместе с тем - о подвиге на передовой. Шолохов тогда так его написал, что стал виден не только пламень души, но и реальная мука, и весь ужас разъятой смертельным металлом человеческой плоти:

"Опираясь на левую руку, капитан полз вниз с высоты, следом за своими; правая рука его, оторванная осколками у самого предплечья, тяжело и страшно волочилась за ним, поддерживаемая мокрым от крови лоскутом гимнастерки; иногда капитан ложился на левое плечо, а потом опять полз. Ни кровинки не было в его известково-белом лице, но он все же двигался вперед и, запрокидывая голову, кричал ребячески тонким, срывающимся голоском:

- Орелики! Родные мои, вперед!.. Дайте им жизни!"

Сурова правда о нашем отступлении до Волги - шаг за шагом, день за днем. Не умильный поселянин с прощающей улыбкой провожает вынужденно отходящую армию, а остроязыкая старуха с проклятьями бросается на Лопахина: "- Меня, соколик ты мой, все касается. Я до старости на работе хрип гнула, все налоги выплачивала и помогала власти не за тем, чтобы вы сейчас бегали, как оглашенные, и оставляли бы все на позор да на поруху..."

Высока сознательность советских бойцов, но вот под ураганным огнем истово молится неведомому богу бывший передовой механизатор Звягинцев. И мертвый после артобстрела сад с "первозданным запахом безвременно вянущей листвы и недоспелых плодов", нет, не просто пленительное увядание являет собой, - все это смешано еще и "с прогорклым духом горелого железа и смазочного масла, жженого человеческого мяса, смердящей мертвечины"... И подбитый танк вырастает перед взором читателя в такой реальности, какая только может открыться автору воочию: "Ослепленный и полузадушенный дымом водитель, наверное, плохо видел: на полном ходу танк попал в пустой заброшенный колодец, ударился о выложенную камнем стенку и, накренившись, приподняв дышащее перегретым маслом черное днище, так и застрял там, обезвреженный, ожидающий гибели... Все еще с бешеной скоростью вращалась левая гусеница его, тщетно пытаясь ухватиться белыми траками за землю, а правая, прогибаясь, повисла над взрытой землей, бессильная и жалкая".

Неприкрашенная правда о том, как это действительно было. И в ней, этой правде, среди прочего легко просматривается еще одно: война войной, а солдаты на войне спят, едят, ссорятся и мирятся, "качают права", разными путями добывают обувь, случается, даже ухлестывают за молодками во встречных хуторах. И есть среди них и ловчилы, и трусы, и выжиги, и довольно нахальные молодцы.

Часто повторяют афоризм, что на воине-де, в час жестоких испытаний, от человека отлетает все мелочное, суетное... А вот от шолоховских героев ничего такого не "отлетает", все при них, что принесено с собой из недавней мирной жизни. Только разве что сама эта жизнь вспоминается каждую минуту такой невообразимо прекрасной, такой светлой, что даже страшно становится, как можно было не ценить ее, не славить ежеминутно это самое простое, самое натуральное...

"Рыжие, пятнистые телята лениво щипали выгоревшую траву возле плетней, где-то надсадно кудахтала курица, за палисадниками сонно склоняли головки ярко-красные мальвы, чуть приметно шевелилась занавеска в распахнутом окне. И таким покоем и миром пахнуло вдруг на Николая, что он широко открыл глаза и затаил вздох, словно боясь, что эта знакомая и когда-то давным-давно виденная картина мирной жизни вдруг исчезнет, растворится, как мираж в знойном воздухе..."

Правда о фронтовой действительности - в подробности, случае, бытовой детали, общей картине, суждении героя. Но всего разительней - в психологии бойцов, как она изображена в шолоховских главах. Художник дал нам внутренне все пережить: состояние изнурительного марша, молитву под бомбами, безумие боя, боль на операционном столе, мгновение перед смертью...

Сцена, где почти поминутно зафиксированы мысли и эмоции Ивана Звягинцева в бою, похожа на редкостную "психологическую кардиограмму" грозной фронтовой ситуации.

Шолохов не устает повторять о том, как многосложна человеческая душа - даже на войне, в самых разных обстоятельствах.

Вот движется Николай Стрельцов в походной колонне, оставляющей очередной хутор, хмуро перебрасывается с соседом словом-другим, а то, что творится в эту минуту у него на сердце - поистине невидимая миру коловерть, где и нестерпимое горе отступления, и злость на проклятую "романтику войны", и холодок смутного предчувствия - уж не в окружении ли полк? "Но настолько сильна была горечь перенесенного поражения, что даже эта пагубная мысль не вызвала в его сознании страха, и, махнув на все рукой, он с веселой злостью подумал: "Э, да черт с ним! Скорее к развязке!..."

И в этот вихрь разнородных чувств врывается вдруг видение белоголового мальчика, пасущего за околицей гусей. Он поразительно похож на сынишку Стрельцова, о судьбе которого отец давно уже ничего не знает, и Николай в суеверном страхе отводит от него глаза ("перед боем не нужны ему воспоминания, от которых размякает сердце"). Он заставляет себя мысленно пересчитывать патронный свой запас, отвлекает сердце как может, но в последнюю минуту все-таки не выдерживает, оглядывается:

"...мальчик, пропустив колонну, все еще стоял у дороги, смотрел красноармейцам вслед и робко прощально помахивал поднятой над головой загорелой ручонкой. И снова, так же, как и утром, неожиданно и больно сжалось у Николая сердце, а к горлу подкатил трепещущий, горячий клубок..."

Три постоянных психологических проекции: Стрельцов - Лопахин - Звягинцев - дают полноту эмоциональной картины всего переживаемого бойцами. Шолохов искусно пользуется этой своей любимой композицией "триады", за которой теперь и богатейший опыт "Поднятой целины", и еще раньше опробованное в "Тихом Доне" - правда, несколько в иной компоновке, но все равно по принципу психологической "триады" - я имею ц виду друзей в юности однохуторян Григория Мелехова, Митьку Коршунова и Михаила Кошевого, чьи дальнейшие жизненные пути, внимательнейшим образом прослеженные автором, в конечном счете явили собой разные "варианты" судьбы казачества в годы революции.

Судя по всему, в "Они сражались за Родину" "триада" еще не замыкает круг главных героев повествования, - по отдельным высказываниям автора видно, что есть у него необходимость обратиться и к другим крупным фигурам. Причем симптоматично, что такая необходимость вызывается задачей именно социально-психологического исследования, Шолохов это подчеркивает специально: "Знать психологию солдата, его ратный труд, его чистое сердце и моральную выдержку, его твердость необходимо каждому, кто берется писать о нем. Есть у меня во второй книге "Они сражались за Родину" генерал, брат Николая Стрельцова. Книга еще в работе, но мне важно психологию, мир и чувства этого человека соотнести с делами времени". Эта же мысль высказывалась Шолоховым и в связи с поисками кинематографистов, работавших над экранизацией "Они сражались за Родину": "Режиссер принял правильное решение: показать психологию солдата, его внутренний мир, его мужание и закалку в суровых испытаниях войны"1.

1 (Беседа с корреспондентом "Правды" - В сб.: "Мировое значение творчества Михаила Шолохова". М., 1975, с. 19. (Подчеркнуто мной. - В. Л.))

В другом случае писатель скажет еще более определенно об этой неизменной сопряженности психологического анализа с драматизмом судеб: "Меня особенно интересуют люди в самые критические и переломные моменты... А "Они сражались за Родину" - это последняя война. Я интересуюсь людьми, захваченными этими социальными и национальными катаклизмами... Мне кажется, что в эти моменты их характеры кристаллизуются"1.

1 ("Les Lettres francaises", 1959, 29 апреля, с. 7; цит. по кн.: М. Сойфер. Мастерство Шолохова, Ташкент, 1976, с. 216)

Но сколь бы ни расширялось психологическое поле романа, ни возникали новые черты в мироощущении человека на войне, Шолохов в этой сложности вовсе не хочет растворить то острое, священное чувство ненависти к врагу, на котором тогда объединялось все подлинно человеческое: "Все, что было в жизни дорого и мило сердцу, все осталось там, под властью немцев... И снова, в который уже раз за время войны, Лопахин ощутил вдруг тот удушающий приступ немой ненависти к врагу, когда даже ругательное слово не в силах вырваться из мгновенно пересыхающего горла..."

Оно вовсе не слепо, это чувство ненависти, оно только отчетливей от соседства и контраста со всем другим - тоской, любовью, отчаянием, с небывало раскрывшейся способностью русского человека к самопожертвованию. Не удивительно, что на страницах романа солдатская жизнь изображается в такой тесной переплетенности - быт и героика, горе и надежда, трагическое и вспышки нежданного веселья...

Да, веселья.

В этом смысле последний роман - книга удивительно "шолоховская".

"Они сражались за Родину" - кровь, смерти, горечь отступления.

И при том - бросающееся в глаза обилие юмористических сцен. Это и забавные происшествия, случающиеся с героями во фронтовых буднях, и потешное, вдруг проглядывающее даже в совершенно трагических ситуациях ("молебен" Звягинцева под бомбежкой или его борьба в медсанбате - сначала за сапоги, потом за целость собственных ног). Особенно же обильны обстоятельные солдатские байки и воспоминания, как правило, весьма юмористического характера.

Чего тут только не "наслушается" читатель романа! Рассказы о баталиях с ревнивой женой все того же Ивана Звягинцева и его конфуз с чересчур литературными письмами "преподобной" на фронт ("скороговоркой, бочком как-то сообщит, что дети живы-здоровы, новостей в МТС особых нет, а потом дует про любовь на всех страницах, да такими непонятными, книжными словами, что у меня от них даже туман в голове сделается и какое-то кружение в глазах").

А еще есть четыре главки, в подробностях осветившие историю о том, как шахтер Лопахин с одобрения всей роты обхаживал дородную хозяйку на хуторе, надеясь на почве любовной добраться до ее богатых кладовых, - и какой сокрушительный урон претерпел при этом отважный ухажер. Есть рассказ о трагикомических муках Копытовского, которому предстоит переправа через Дон, а плавает он "как топор". Есть история странной "окопной болезни", привязавшейся к старослужащему Некрасову, из-за которой он теперь спросонья лезет не в дверь, а на печь...

Истории все уморительно-потешные, кажется, в ином другом контексте им цены не было бы, - но в книге о сорок втором! О самой страшной поре всей войны!..

Чтобы понять, в чем тут секрет, надо сделать небольшое отступление в область юмора вообще, поговорить о природе комического у автора "Тихого Дона" и "Поднятой целины".

Писали о шолоховском юморе немало, но все больше в связи с какими-то другими заботами и первостепенно важными для изучения шолоховского наследия темами.

Общий свод суждений мог бы выглядеть примерно так.

Писатель прибегает к юмору для того, чтобы дать читающим возможность передохнуть среди мучительной напряженности драматического - этакий своеобразный развлекательный антракт.

Правда, такое объяснение было решительно отвергнуто уже на первых страницах шолоховедения - по причине крайней примитивности.

Явилось объяснение юмора Шолохова как наиболее доходчивого до широких масс художественного средства:

"Этот драматизм, уравновешенный комическим, создает особую оживленность, правдивость и убедительность. Достигает этого Шолохов введением деда Щукаря. Включение этого персонажа в роман свидетельствует об окрепшем мастерстве писателя, стремящегося к тому, чтобы его мысли в наиболее доступном виде доходили до читателя... Как только драматизм достигает высшего предела, Шолохов вводит деда Щукаря и разряжает напряжение проблесками живого, сочувственного смеха. И реализм Шолохова поднимается здесь на более высокую ступень"1.

1 (Н. Плиско. Действительность в упор. - "Литературная газета", 1932, 29 декабря)

Несомненно верна здесь мысль о стремлении Шолохова к доходчивости, о демократической природе его юмора. Однако механика "добавок" комического к драматическому сама по себе отдает комизмом: едва закипает горячо-драматическое, как туда сейчас же надо плеснуть ушат студено-комического, и определенная комнатная температура даст литературу в "наиболее доступном виде"...

Механику выдумал исследователь, но уже самого Шолохова укоряют за такую примитивную игру в "горячо-холодно":

"Иногда юмор служит Шолохову, так же, как и пейзаж, для того, чтобы ослабить напряжение читателя там, где в этом вовсе нет нужды, и объективно получается идейно-эмоциональное снижение значительного эпизода"1.

1 (М. Чарный. Пафос людей и пафос событий. "Поднятая целина" Михаила Шолохова. - "Октябрь", 1933, № 7, с. 194)

Пущенная в свет идея продолжала жить в тех или иных вариациях.

Оказывается, дед Щукарь появляется в самые напряженные и трудные минуты затем, чтобы "своей фигурой, комическими выходками, смешным враньем и хвастовством набросить покров комизма на драматизм событий, разряжая их... На драматическое, значительное, иногда жуткое падает свет иронии, свет комического, и в результате этой встречи острота и напряженность смягчаются, страшное кажется не столь страшным, жуткое остранено комическим"1.

1 (Л. Мышковская. О "Поднятой целине" Шолохова. - "Красная новь", 1933, № 5, с. 224)

Объяснено подробно, но все равно остается неясным главное: зачем писателю так хитроумно изображать трагическое, чтобы оно на самом деле выглядело комическим и страшное получалось бы совсем не страшным...

Но уже и в наши годы эта мысль нет-нет да промелькнет у шолоховедов, - как, например, в книге А. В. Бардина "Поднятая целина" М. Шолохова" (Оренбург, 1958), где в связи с разбором эпизода "бабьего бунта" можно прочесть: "Однако напряжение этой драматической сцены вдруг снижается Юмористическим рассказом деда Щукаря о пережитых страхах на сеновале". Все-таки "снижается"! Хотя по-прежнему непонятно - зачем?

По-иному взглянул на проблему шолоховского юмора В. Панков, отмечая в нем свойство не только не "разжижать", но, напротив, концентрировать, усиливать драматизм:

"Не всегда одни веселые шутки отпускает да смешные истории рассказывает Щукарь. Он-то думает вызвать одно впечатление, а вызывает другое. Это и заставляет прислушиваться к драматическим нотам в его простодушном юморе. Различны оттенки юмора шолоховских весельчаков и остряков, выхваченных из народной гущи... Их комические "чудинки" несут в себе соль горькой правды"1.

1 (В. Панков. На стрежне жизни. Заметки о мастерстве М. Шолохова. - "Знамя", 1960, № 5, с. 186)

Своим путем приходил к концепции комического Ф. Абрамов: "В приключениях и веселых рассказах Щукаря, как в кривом зеркале, преломляются главнейшие события "Поднятой целины". Такое двухплановое построение сцен с повторным воспроизведением серьезного, драматического в комическом дает возможность с особой силой показать динамику революционного переворота с его резкими социальными контрастами. Вместе с тем этот композиционный прием позволяет глубже раскрыть сущность главнейших событий и человеческих характеров... Одновременно комическое служит для автора одним из важных средств утверждения неизбежности гибели пережитков прошлого"1.

1 (Ф. Абрамов. Народ в "Поднятой целине" М. Шолохова. - В сб.: "Михаил Шолохев", с. 97)

С чисто французской экспрессивностью вклинился в обмен мнениями насчет шолоховского юмора Жан Катала.

"Некоторые критики упрекают Михаила Шолохова, что дед Щукарь занимает непропорционально большое для своей роли место... Но я прошу пощады деду Щукарю. Во имя поэзии!" И дальше: "Кто такой дед Щукарь? Болтун, потому что он упивается словами. Враль, потому что ему хочется подкрасить действительность. Всегда и во всем одураченный, потому что он чист, как дитя. Сам того не сознавая, он родился поэтом. И моментами он приближается к подлинной поэзии... Не надо дурно говорить о деде Щукаре: в него Шолохов вложил способность угадывать чудесные качества в сердцах простых людей".

"Поднятая целина", по мнению Жана Катала, возрождает лучшее, что было в высокой греческой трагедии. При этом деду Щукарю здесь отводится "роль античного хора, роль антигероя, пережившего всех героев романа, роль свидетеля, который находится все время на сцене, комментируя события с точки зрения "простого смертного", далеко не всегда понимая то великое, что свершается у него на глазах, и объясняя его на своем сочном языке с легкой иронией простачка"...1

1 (Жан Катала. Роман-трагедия и роман-поэма. - "Новый мир, 1960, № 5, с. 215)

Легко заметить, что в разговоре о шолоховском юморе самые разные его аспекты иллюстрируются все одним и тем же Щукарем, - так и чувствуешь неистребимую привычку гремяченского деда вмешиваться в любой спор и все перетолковывать на свой лад, в том числе и сам предмет комического: "Терпеть ненавижу я разных серьезных людей..."

В семинарии В. Туры и Ф. Абрамова к главе "Юмор и его роль в "Поднятой целине" рекомендованы семь источников, и все они, как один, посвящены единовластному деду Щукарю. Своей по-мальчишечьи щуплой фигуркой он умудрился заслонить других. А между тем есть в книгах Шолохова образ еще более богато наделенный чувством юмора, в этом плане еще более значительный, чем Щукарь. Нет, это не Прошка Зыков, не Авдеич Брех, не Христоня, не Демид Молчун, не Звягинцев и не Лопахин, - я имею в виду всех их вместе взятых. Собирательный народный образ, людскую массу, тот человеческий коллектив, что является носителем народной психологии, народного самосознания.

Мы уже имели возможность заметить, что у собирательного шолоховского героя - трудовой казачьей массы - как у всякого полнокровного героя, своя биография, свой внешний облик и психологический склад, привычки и "чудинки" - свой самобытный характер.

Это именно казачий неповторимый душевный склад" и его не спутаешь с рязанским или приамурским...

Одна из приметных черт в казачестве - по-своему проявляющийся юмористический нрав, едкая насмешливость, сосуществующая с постоянной и охотной отзывчивостью на любое острое словцо. Если этот герой смеется, то смех его, как пишет Шолохов, "громом лопается", гася керосиновые лампы, "грохает залпом", "орудийным выстрелом", вспыхивает "горящим сухостоем". Если этот герой кого-либо подденет шуткой, то прямо-таки свалит с ног.

Когда мечется по хуторам и станицам банда Фомина" пытаясь поднять казаков против Советской власти, на одном из хуторских митингов, едва отзвучали призывы и угрозы Фомина, вдруг вышла в круг дородная казачка, заговорила почти мужским басом, - да как заговорила!

"- Ты чего смутьянничаешь тут? Ты куда наших казаков хочешь пихнуть, в какую яму? Мало эта проклятая война у нас баб повдовила?"

Под общий хохот вдова показала разъяренному агитатору такое место, что тот только поперхнулся от неожиданности.

Наблюдающий эту сцену Григорий Мелехов багровеет от смеха, долго потом, пока отряд удаляется от хутора, нет-нет да усмехнется, вспомнив конфуз главаря, - и вот мысль, такая справедливая в отношении всего, что происходит с людьми в "Тихом Доне", хотя и приходит она герою в момент для него лично наиболее бедственный: "Хорошо, что веселый народ мы, казаки. Шутка у нас гостюет чаще, чем горе, а не дай бог делалось бы все всурьез - при такой жизни давно бы завеситься можно!"

Сколько раз в "Тихом Доне" мы были свидетелями, когда это удивительное свойство казачьего характера проявляется в самых неожиданных ситуациях и поворотах.

Лошадь покалечилась, нашли какую-то древнюю старушку-коновалку, вышла, горбатая, коня посмотреть, и в такой-то момент Христоня ей:

"- Эй, бабуня, как тебя согнуло-то! Небось в церкви поклоны класть способно, чудок нагнулась - и вот он, пол".

Но и старуха, как видно, казацких кровей, не оставляет без ответа:

"- Соколик мой, атаманец, мне - поклоны класть, на тебе - собак вешать способно... Всякому свое. - Старуха сурово улыбнулась, удивив Христоню густым рядом несъеденных мелких зубов.

- Ишь ты, какая зубастая, чисто щука. Хуть бы мне на бедность подарила с десяток. Молодой вот, а жевать нечем.

- А я с чем останусь, хороший мой?

- Тебе, бабка, лошадиные вставим. Все одно помирать, а на том свете на зубы не глядят: угодники - они ить не из цыганев".

И так всякий раз.

Пантелей Прокофьевич прискакал в намете, дымясь от гнева, встречная баба пересказала, что сыновья на поле до смерти друг друга вилами запороли, - глядя на прыгающего в ярости отца, Григорий не может подавить в себе смеха... Муж (Петро Мелехов) подсаживает собственную жену на коня, видя ее лихую посадку, не может утерпеть, не крикнуть вслед:

"- Эй, гляди, потрешь!

- Небось! - отмахнулась Дарья".

...Фронт только что перевалил через Татарский, сменилась власть, казаков собрали на майдане по невиданному и тревожному поводу - взамен атамана иное над собой начальство выбирать. Тревога хватает каждого за полы, ползет слух: не фронт был самым страшным, а идущие вслед чрезвычайные комиссии и трибуналы; немало в толпе таких, "кто не спал по ночам, кому подушка была горяча, постель жестка и родная жена не мила".

И вот сход. Пока суд да дело, старый Авдеич начинает истово врать, будто красный комиссар во время постоя предлагал ему заступить на важную должность...

"- На какую же? За старшего - куда пошлют? - скалился Мишка Кошевой.

Его охотно поддерживали:

- Начальником над комиссарской кобылой. Подхвостницу ей подмывать.

- Бери выше!

- Го-го!...

- Вы не знаете делов всех... Комиссар ему речи разводил, а комиссаров вестовой тем часом к его старухе прилабунивался. Шшупал ее. А Авдеич слюни распустил, сопли развешал - слухает...

Остановившимися глазами Авдеич осматривал всех, глотал слюну, спрашивал:

- Кто последние слова производил?

- Я! - храбрился кто-то позади.

- Видали такого сукиного сына?.."

По поводу подобных сцен исследовательница В. Апухтина замечает, что здесь обычно у Шолохова "содержание массовых сцен обусловлено характерами действующих лиц". Анализируя конкретно страницы "Поднятой целины", она развивает свою мысль: "Вот почему мы наблюдаем, казалось бы, такие неожиданные переходы от драмы к комедии в одной сцене. В эпизоде раскулачивания Титка Бородина драматическое действие развертывается одновременно с комическим... Вмешиваясь в действие, Щукарь вносит свой комический "сюжет" в драматическое действие"1.

1 (В. А. Апухтина. "Поднятая целина" М. А. Шолохова. Из наблюдений над стилем писателя. - "Литература в школе", 1955, №2, с. 38)

На первый взгляд, утверждение это звучит как совершеннейшая аксиома: конечно же, все от конкретных характеров. Появится среди участников сцены персонаж комический - сцена примет комический оттенок, не появится - не примет...

Но эта шолоховская проза, то и дело разрушающая самые безупречные и теоретически-универсальные построения!

Верно утверждение В. Апухтиной применительно к сцене с Титком - комизм тут явно вносит Щукарь. Но всего лишь шаг в сторону - не менее смешной эпизод с гусыней...

Раскулачивают Лапшинова - кровососа, елейного богомольца. Толпа хуторян, в основном казачки, живо откликается на все перипетии драматического события. Убитый вид Лапшинова, его христианская смиренность, слезный призыв к богу на какой-то миг трогают "доходчивые на жалость бабьи сердца". Бабы было захлюпали носами, потянули к глазам концы платков. Но вдруг неожиданное происшествие отвлекло общее внимание от Лапшинова - на крыльце Демка Ушаков и Лапшиниха сцепились из-за гусыни.

"- Колхозная теперича гусыня!.. - заорал Демка, ухватясь за вытянутую гусиную шею.

Лапшиниха держала гусиные ноги. Они тянули всяк к себе, яростно возя друг друга по крыльцу.

- Отдай, косой!

- Я те отдам!

- Пусти, говорю!

- Колхозная гуска!.. - задыхаясь, выкрикивал Демка. - Она нам на весну... гусят!.. Отойди, старая, а то ногой в хряшки... гусят... выведет!.. Вы свое отъели..."

Летучий штрих, проблеск комического - и вновь восторжествовало в толпе, в душе этой толпы, здравое и трезвое, людям словно при белом свете увиделись и наигранные слезы кулака, и эти цепкие костлявые руки старухи, вцепившейся в гусыню... Смех, как вновь обретенная сила, мгновенно смывает лапшиновские сантименты. И когда Демка полетел в сторону, разорвав гусыню, "взрыв неслыханного хохота оббил ледяные сосульки с крыши". С злобно перекошенным лицом поспешно выбирается из толпы Лапшинов. "И долго еще над двором и проулком висел разноголосый, взрывами, смех, тревожа и спугивая с сухого хвороста воробьев". Важная в идейном отношении сцена, а решена она в броско комическом ключе.

Заметим: событие это обошлось без вездесущего Щукаря, и ни Демку Ушакова, ни тем более Лапшинова с Лапшинихой особо юмористическими фигурами не назовешь. Но вот, поди ж ты, грохочет смех!

Если содержание массовых сцен и впрямь обусловлено характерами действующих лиц, то в первую очередь это характер толпы, хуторской массы. В особенностях ее мирочувствия и заложены причины "неожиданных переходов от драмы к комедии"...

И напротив - в шолоховских книгах можно отметить эпизоды, участниками которых являются фигуры комического, потешного склада, но события происходят такие, когда общее здравое мировосприятие угнетено, как бы загнано в подполье привходящими трагическими обстоятельствами и завзятые шутники с их шуточками выглядят куда как мрачно. В сцене "бабьего бунта" мы видим и Акима Младшего, который в свое время был представлен автором как человек исключительно "веселый в обхождении", и ерника, любителя всякого шума-гама Дымка, и могучую Марину Пояркову, чьи выходки заставляли когда-то Давыдова "хохотать до упаду", и карикатурную старуху Игнатенкову с "гневно дрожащей бородавкой на носу", и Демида Молчуна - своеобразного "конкурента" деда Щукаря. Что же их присутствие в сцене не рождает своей комической окраски? Чего бы и не побалагурить тому же Дымку, которого мало интересует судьба семенного хлеба, зато "бунт" - веселая потеха, шум-гам, сама ведь ситуация забавная: бабы мужика бьют!

Но сейчас словно иссякает у толпы ее природный юмор. Зловеще звучит многоголосие вокруг Давыдова:

"-Иди, иди! Ус-пе-ешь покурить-то!

- Ишо на том свете накуришься!

- Ключи несешь, ай нет?

- Не-се-от небось! Чует кошка, чью мясу съела".

Но нет, вовсе не убито юмористическое. Как неизменный признак народной стойкости и правды, живет именно в Давыдове! Избитый, держащийся на последнем нерве, он морально сильней всех своих мучителей. Потому и отвечает на удары шуткой:

"- Гражданочки! Дорогие мои ухажерочки! Вы хоть палками-то не бейте, - упрашивал он, пощипывая ближайших баб, а сам нагибал голову и через силу улыбался.

Его нещадно колотили по согнутой широкой и гулкой спине, но он только покрякивал, плечами шевелил и, несмотря на боль, все еще пробовал шутить:

- Бабушка! Тебе помирать пора, а ты дерешься. Дай я тебя хоть разок ударю, а?

- Идол бесчувственный! Каменюка холодная! - чуть не со слезами взголосила молоденькая Настенка Донецкова, усердно молотившая по спине Давыдова своими маленькими, но крепкими кулачками. - Все руки об него побила, а ему хоть бы что!.."

Не удивительно, что В. И. Немирович-Данченко - художник, чуткий к движениям человеческой души, увидел в этой сцене куда больше, чем только стихию бунта и даже чем только рассказ о мужестве Давыдова, с неожиданной стороны показал ее в своей беседе с молодыми актерами:

"Прелесть этого отрывка романа в том, что во всем этом есть изумительная простота русской славянской души, этого народа, в котором нет ни тени такого героизма, какой представлен в нерусской классической литературе, особенно романской. Нет, это близко к Тургеневу, Толстому, даже к Пушкину. Вот, в сущности, в чем вся красота Давыдова в этой истории...

Это героизм, смешанный с самым сильным юмором...

Вы - актер - видите гораздо больше, чем это видит тот прямолинейно мыслящий актер, который будет говорить, что юмора не надо никакого и что самое главное, чтобы тут был показан герой-большевик. Но я отметаю понимание такого человека, потому что он - не художник и не видит произведения по-настоящему глубоко, не видит широты психологического понимания автора, не схватывает его понимания национального характера - того, что есть в гении нашего народа: соединения громадного героизма с невероятной простотой и юмором, не оставляющим русского человека чуть ли не за три секунды до смерти. Слияние этого есть гений нации"1.

1 (В. И. Немирович-Данченко. Театральное наследие. В 2-х томах, Т. 1. Статьи, речи, беседы, письма, М., 1952, с, 236 - 237)

Так юмор оказывается связанным с принципом народности - одним из важнейших в творчестве Шолохова. Это средство раскрытия народных характеров, возможность глубже проникнуть в самосознание трудовой массы. Юмор можно представить и в виде своеобразного "пеленга", по которому прослеживается движение народной психологии, - пока она здорова, фантом юмора всегда будет сопутствовать ей. Тут признак верного пути, крепости духа.

Не удивительно, что Шолохов часто отказывает в юморе врагам, персонажам из чужого лагеря. Конечно, и с ними происходят порой более или менее забавные случаи, но надо видеть, каков в этом случае характер комического. Так и кажется, это сам народ, смеясь, рассказывает о жалких бедах чужаков.

Вот Островнов, очумевший от двойственного образа жизни, видит ночью какие-то нелепо бесстыжие сны - то его венчают с Лятьевским, то он нагишом собирает помидоры на плантации под руководством надсмотрщиц в белом. После таких видений Яков Лукич поутру опрокидывает на себя миску с борщом, до локтя раздирает о гвоздь новую сатиновую рубашку, потом ему попадает крышкой сундука по голове, а в довершение всего он отправляется на люди, забыв привести в порядок нижнюю часть своего туалета, что и дает остроязыкому деду Щукарю повод зло поддеть сановитого завхоза...

Пожалуй, начисто лишен чувства юмора Половцев, хотя по-человечески характер его достаточно многосложен: есть в нем не только отвага и ненависть, но и сентиментальность ("Кошек чертовски люблю. И детей. Маленьких. Очень люблю, даже болезненно. Детских слез не могу слышать, все во мне переворачивается...").

А засмеяться он, как человек, как любой другой на хуторе, не может.

Тленом, черной опустошенностью отдают циничные остроты Лятьевского - вот уж действительно юмор висельника.

Луч юмористического, коснувшись врага, ни на минуту не просветляет его образа, не оживляет внутреннего мира.

Народ у Шолохова посмеяться над врагами может - враги над народом никогда. Нигде в многочисленных сценах "Поднятой целины", идущих "от Островнова", автор не позволяет сделать этого матерому кулаку, хотя история становления гремяченского колхоза в глазах этого персонажа определенно могла бы обнаружить свои комические, достойные осмеяния моменты.

Когда дружок Островнова - колхозный счетовод вздумал было проехаться насчет Нагульнова: "Одна сплошная необразованность!", Разметнов, прервав на полуслове свое оживленное повествование о причудах Макара, бросает счетоводу суровую реплику:

"- Сейчас все больше необразованным приходится отдуваться, - усмехнулся Разметнов. - Ты вот шибко образованный, на счетах щелкаешь, аж треск идет, и каждую буковку с кудряшками-завитушками выписываешь, а стреляли что-то не в тебя, а в Нагульнова..."

Затронут в разговоре о комическом Нагульнов. Возможно, как раз он-то всего удачней и подтверждает соображения насчет "всеобщной" особенности шолоховского народного юмора. Хотя Макар, как известно, веселостью не отличается, - от него "всю жизнь холодом несет", а что касается шуточек, то он сам по этому поводу так объясняет Баннику: "Пошел, гад, пока я из тебя упокойника не сделал! Я ить тоже шутить умею!"

Тем не менее образ сурового Макара то и дело озаряется светом юмористического, а речь его порой искрится неповторимым остроумием.

Чего стоит один только его знаменитый монолог, посвященный загадочной Лушке, который Макар произносит перед переживающим свое горе Давыдовым:

"...Она такая баба, что распрочерт, а не баба! Ты думаешь, она об мировой революции душой изболелась? Как то ни черт! Ни колхозы, ни совхозы, ни сама Советская власть ей и на понюх не нужны! Ей бы только на игрища ходить, поменьше работать, побольше хвостом крутить, вот и вся ее беспартийная программа! Такую бабу возле себя держать - это надо руки смолой вымазать, ухватиться за ее юбку, глаза зажмурить и позабыть обо всем на белом свете. Но я так думаю, что ежели трошки придремать, так она, как гадюка из своей шкуры, из собственной юбки выползет и телешом, в чем мать родила, унесется на игрище. Вот она какая, эта богом и боженятами клятая Лукерья! Потому она к Тимошке и прилипла. Тимошка, бывало, с гармонью по неделе в хуторе слоняется, мимо моей квартиры прохаживает, а Лушку тем часом лихорадка бьет, и не чает она, бедная, когда я из дому удалюсь. А чем же нам с тобой было держать такую вертихвостку? За-ради нее и революцию, и текущую советскую работу бросить? Трехрядку на складчину купить?.."

Как правило, лингвисты определяют в речи Макара Нагульнова "комическое от недостаточности", от его вольных или невольных промахов:

"Есть основание говорить о нескольких первопричинах этого юмора. Это, во-первых, комизм истолкования явления, предмета. Во-вторых, комизм противоречия между высоким предметом и "низкой" речью. В-третьих, комизм неверного, малограмотного словоупотребления. В-четвертых, комизм резкого смешения стилей в речи героя. Имеет место юмор лексический, фразеологический"1. Конечно, все это есть в Нагульнове - не так он толкует явления, не способен выразить высокую мысль, малограмотен и т. п. В силу известных особенностей своего характера Макар действительно не раз попадает в ложные, довольно комические положения: смеются над Макаром товарищи, осуждающе звучит и смех автора.

1 (Е. Дрягин. Вдохновенное мастерство. Образы, язык, стиль "Поднятой целины". Ростов-на-Дону, 1959, с. 89)

Но как ни широко представлен он в романе, юмор, связанный с критикой тех или иных недостатков, как ни близка критическая заостренность самой природе смешного, все-таки юмористическое не только поэтому потребовалось автору при воссоздании яркого нагульновского характера. Потребовалось еще и потому - и главным образом потому, - что Макар Нагульнов из тех, кого художник по-человечески ценит, относит к подлинно народным натурам, видит их кровную причастность к единству трудовых людей.

Это и есть принципиальная особенность шолоховского юмора - он всего нужней писателю для выявления в характерах героев светлого, доброго, положительного.

Смешна, к примеру, история о том, как Макар Нагульнов принялся по ночам изучать английский язык, как вместе с Щукарем пристрастился к слушанию полночных петушиных хоралов... О чем она, для чего? Чтобы лишний раз обличить недостатки героя?

Но нет, с мягким юмором, с задушевными нотками в голосе ведет автор свой рассказ. Великолепная летняя ночь за окном. Роятся ночные бабочки у лампы. После целого дня утомительного труда на прополке Макар, мужественно переносящий свое одиночество после ухода Лушки, одолевает "ужасно трудный и чертовски нужный ему язык". А в полночь, в "нерушимой тишине", заголосят хуторские петухи - один "веселым, заливистым тенором", другой "солидным, полковничьим баритоном"... "Как в конном строю!" - с чувством скажет Макар, "мечтательно глядя на закопченное стекло лампы".

Нет, положительно не так обличают. Не такими словами.

Это именно тот случай, когда юмористическая история позволяет авторской симпатии к герою обнаружиться с большой отчетливостью. Бесперспективны самоотверженные потуги Макара в лингвистике, и тем не менее они не вызывают желания поязвить над ним. Особенно когда вспомнишь, во имя чего он добровольно обрек себя на эту муку. Ведь Нагульнов мечтает помочь угнетенным "чернокожим и темнокожим", а заодно "на английском языке без нежностев гутарить с мировой контрой!"

Дорога эта комическая сценка и тем, что исподволь приоткрывает в железном Макаре черты неожиданно лиричные, одухотворенные внутренней поэзией.

Или другой пример.

"Макар брился в своей комнате, изогнувшись дугой, неловко сидя перед крохотным осколком зеркала, кое-как прилаженным к цветочному горшку. Старая, тупая бритва с треском, похожим на электрические разряды, счищала со смуглых щек Макара черную жесткую щетину, а сам он страдальчески морщился, кряхтел, иногда глухо рычал, изредка вытирая рукавом исподней рубахи выступившие на глазах слезы. Он умудрился несколько раз порезаться, и жидкая мыльная пена на его Щеках и шее была уже не белой, а неровно розовой. Отраженное в тусклом зеркальце лицо Макара выражало попеременно разные чувства: то полную покорность судьбе, то сдержанную муку, то свирепое ожесточение; иногда отчаянной решимостью оно напоминало лицо самоубийцы, надумавшего во что бы то ни стало покончить жизнь при помощи бритвы..."

Безобидная и бесприцельная, эта сцена тем не менее что-то да прибавляет к характеру Нагульнова, особенно когда прочтешь ее заключительную фразу, такую трогательную и по-своему многозначительную: "Бритва тупая, потому и порезался. Давно бы выкинуть ее надо, да жалко, привык мучиться с проклятой. Она со мной две войны прошла, пятнадцать лет красоту мне наводила. Как же я могу с ней расстаться?.."

В "Поднятой целине" видишь: право на смех у тех, кого Шолохов, считает действительно народом, - им дано посмеяться. От уверенности в себе. От честного понимания своих недостатков и промахов. Тут именно тот случай, о котором сказано, что народ смеется, расставаясь со своим прошлым.

Галерея людей из народа, наделенных богатым чувством юмора, так обширна, что воистину скажешь: это общая черта.

При всей своей бесспорной индивидуальности, порой даже исключительности, эти герои довольно часто роднятся именно через эту черту своих характеров: героичный председатель "реввоенсовета республики" и бесславно проигравший сражение с "бабьем" дед Колчак из ранних рассказов; лукаво-мудрый возница Прокофьевич и восторженный говорун дед Трифон (очерки "Слово о родине", "Свет и мрак"); пройдоха Прошка Зыков и ласковый тихоня дед Сашка из "Тихого Дона"; грубовато-простодушный Звягинцев и въедливый Лопахин из "Они сражались за Родину", - не говоря уже о многочисленных персонажах "Поднятой целины", первый из которых, конечно же, дед Щукарь.

От "Щукаревой проблемы" нам явно не уйти. Но теперь, когда фигура боевого деда поставлена в некий общий ряд, не заслоняет других, о нем и говорить легче.

"Проблема" эта в нашем литературоведении уже успела обрасти своими наслоениями и внутренними противоречиями.

Не все одинаково понимают эту фигуру - Щукаря то безудержно восхваляют, то вдруг возникает откатная волна недовольства, и тогда Л. Якименко, например, пеняет, что "во второй книге дед Щукарь продолжает довольно долго инерцию прежнего художественного повествования, не обретая нового качества"1. Украинский критик А. Михалевич приводит как характерный диалог двух читателей в связи с новыми главами "Поднятой целины": "Ну, как?" - "Здорово!" - "А по-моему, в первой книге - здоровее было!" - "Что ты, что ты!" - "Нет, право, со Щукарем - уж чересчур". - "Пересаливает? А до-моему, нет..." - и перешли к текущим делам..."2

1 (Л. Якименко. Человечность, народность, мастерство. - "Знамя", 1960, № 4, с. 224)

2 (А. Михалевич. Спор на быстрине. - "Литературная газета", 1960, 10 мая)

Это примеры уже наших дней, после выхода второго тома. А ведь Щукарю и раньше попадало немало. В 30-е годы о нем писали, как о "затянувшемся анекдоте", "деревенском шуте", "пустозвоне"; определяя его общественное лицо, совершенно в духе вульгарной социологии называли деда хитрым рвачом и приспособленцем.

Потом, несколько подобрев, критика на долгое время закрепила за стариком - прочно, как идиоматический оборот, - характеристику "обломка прошлого", "грустного результата идиотизма старой деревенской жизни". Из персонажа чисто комического Щукарь как бы перешел в герои драматические, даже трагические ("обломок"!).

Все большие масштабы обретала "Поднятая целина" с годами в истории литературы, а вместе с этим - и каждый из ее героев. Имя Щукаря все чаще стало мелькать в обойме значительных литературных образов. Росла его народная популярность, нарицательность. На почве этой родилась критическая литература о так называемых прототипах Щукаря - людях, каждый из которых искренне был убежден, что Шолохов списал своего героя именно с него. (Любопытно, что таких претендентов на "Щукарево первородство" фольклористы встречали не только в шолоховских местах, на Дону, но и на Украине, в Подмосковье, даже в Сибири). Вызывающе вздев свою сивую бороденку, зашагал дед по житейским дорогам, порой уже независимо от самого романа.

Вслед за "Поднятой целиной" наша литература стала, что ни год, обогащаться все новыми беллетристическими "дедами Щукарями". Читатели, обычно строгие ко всякого рода подражательству и вторичности, в этом случае проявляли заметную терпимость - уж очень сочно и занимательно, как правило, написаны новые Щукари. Даже в таких самобытных произведениях, как "Строговы" Георгия Маркова, "Дело было в Пенькове" Сергея Антонова, "Братья и сестры" Федора Абрамова, "Вишневый омут" Михаила Алексеева, "Память земли" Владимира Фоменко, образы дедов - деревенских уникумов определенно выказывают свою связь с шолоховским героем. Впрочем, так же определенно они связаны и с самой живой действительностью. Жаль, что никто до сих пор не попытался классифицировать, навести литературоведческий порядок среди этих литературных дедов-побратимов.

Видя такой стихийный рост Щукаревской популярности, критика, как бы компенсируя былую непочтительность к знаменитому старику, стала заметно облагораживать общественно-гражданский облик гремяченского деда.

Да и так подумать: если комическое у Шолохова столь прямо связано с народным началом, а Щукарь в этом свете самый выразительный в романе образ... Старика стали "укрупнять", подтягивая к передовому колхознику и верному спутнику Давыдова, стали говорить, как нужен он в гремяченском переустройстве, какие мудрые мысли зачастую проскальзывают в его незамысловатых байках.

Дальше - больше, его уже называют героем особо доверенным у автора, писательским "рупором": Щукарю, оказывается, положено изрекать "такое, что заказано говорить другим героям";1 в нем отмечается прозорливость "дальнего прицела", за которую старик "навсегда заслужил себе глубочайшее уважение в истории"2.

1 (Д. Молдавский. От жизни и сказки - дед Щукарь. - "Литература и жизнь", 1960, 9 марта)

2 (А. Михалевич. Спор на быстрине. - "Литературная газета", 1960, 10 мая)

А поскольку большому герою нужно и дело соответствующее, то для производственной характеристики находится то реплика Марины Поярковой, брошенная в укор Разметнову: "Дед Щукарь лучше тебя крыши кроет" (видите, дед Щукарь, оказывается, отлично кроет крыши!), то упоминание, что колхозных коней дед запрягал с лихостью, обидной для местной пожарной команды; отмечается имя Щукаря среди первых, кто сдал зерно в общественный фонд... А его активное участие в раскулачивании или беспощадное разоблачение на партсобрании частнособственнических инстинктов Майданникова, - тут щукаревский "взгляд на происходящее дает возможность автору связать прошлое с настоящим и этим самым внести недостающее движение в сцену, привлечь внимание к вопросу, который никто (!) из присутствующих на собрании не мог бы поставить... Так в повествовании снова появляется чуть ли не центральная тема всей "Поднятой целины"1.

1 (Н. Л. Лейзеров. "Поднятая целина" М. А. Шолохова. Изучение мастерства писателя в школе. М., 1961, с. 95)

Вот теперь Щукаря можно вполне называть значительной фигурой среди других персонажей "Поднятой целины", крепким колхозником! А то зачем бы Шолохову и уделять ему столько внимания в этом романе о великом переломе, об эпохе коллективизации?

И все-таки гремяченский дед нам дорог не столько за быстрое запрягание лошадей и умение крыть крыши. И даже не за то, что он представляет собой наглядный экспонат идиотизма старой жизни.

Автор любит своего чудаковатого старика потому, что в тревожные и крутые годы Щукарь сохранил в душе доверчивое отношение к жизни и людям. Что он служит обществу - не умом, не силой, не редким профессиональным навыком, а просто самим собой как есть: пользуйтесь! Не у всякого хватит духа добровольно выставить себя мишенью для смешного, а нам кажется, что Щукарь не всякий раз становится такой мишенью бессознательно. Помните ту фразу в главе о партсобрании, которой автор словно досказал что-то в своем Щукаре? В старика летят отовсюду стрелы хуторского остроумия, реплики, крики, а он стоит недвижим, "как опытный пчеловод, привычно внимающий гулу потревоженной большой семьи".

Щукарь дает возможность неизменно проявляться остроумию, "веселинке", оптимизму в окружающих, - вот в чем его особенность! Где бы он ни появился, в какую бы напряженную ситуацию ни вторгся, сейчас же вокруг раздается смех, светлеют лица, людям словно становится легче дышать. Рядом с этим неказистым, вечно промахивающимся чудаком всякий чувствует себя и молодцом, и остряком.

По правде сказать, шутки и слабости Щукаря колхозникам куда нужней, чем его потенциальные трудодни. И когда дед без особой нужды заворачивает на бригадный стан к Дубцову, приметивший его издалека колхозник весело кричит: "Агитбригада едет: дедушка Щукарь..." - "К делу, - довольно улыбаясь, сказал Дубцов. - А то мы тут прокисли от скуки. Вечерять старик будет с нами, и такой уговор, братцы: в ночь его никуда не пущать".

Невесть какие глубокие истории рассказывает Щукарь пахарям у вечернего огня, однако "редко приходилось встречать деду Щукарю более внимательных слушателей. Около тридцати человек сидело вокруг костра, и все боялись проронить хоть одно Щукарево слово".

А в конце романа, замечая, как стал сдавать дед, Разметнов с искренней болью говорит: "Ей-богу, наделает он нам горя! Привыкли к нему, старому чудаку, и без него вроде пустое место в хуторе останется..."

Говоря о вездесущем старике как о некоем "катализаторе" оптимистического, как о своеобразной "чудинке" целого хутора, следует добавить, что "чудинка" эта из тех, что свидетельствует не об ущербности или моральном вывихе души, а опять-таки о доброте, душевном здоровье. В сценах со Щукарем смех встряхивает человека, обостряет его чувство реальности.

Юмористическое - как надежный признак народного оптимизма.

Только этот ключ дает возможность понять, почему так "обилен" Щукарь в "Поднятой целине".

Образ Щукаря, выхваченный из жизни, прошел в книгах Шолохова большой путь творческих превращений. Характер деревенского деда - бахвала и фантазера, знатока бывальщин и героя различных комедийных происшествий - просматривается уже в облике старика-рассказчика из раннего рассказа "О Колчаке, Крапиве и прочем". Специфично щукаревское по временам так отчетливо проступает и в Пантелее Прокофьевиче, особенно на склоне его дней, и в дедушке Сашке-конюхе из усадьбы Листницкого, и в Антипе Брехе - героях "Тихого Дона". Щукарево позже отзовется в горючевозе Трифоне Платоновиче из очерка "Свет и мрак".

За спиной Щукаря, где-то в ретроспекции, видишь и таких героев мировой литературы, как Санчо Панса, Швейк, Кола Брюньон, как шекспировские шуты и гоголевский Панько Рудый.

Именно таков ряд, хотя Шолохова и не числят никогда по ведомству юмористической прозы.

Там свой счет: А... Б... А Шолохова нет.

Но не в обоймах дело. Широкий читатель про себя давно уже числит имя Шолохова в замечательном ряду: Мольер, Гоголь, Салтыков-Щедрин, Гашек. Один из французских авторов, упоминавшийся нами Жан Катала, например, писал: "У Шолохова комизм достигает таких грандиозных размеров, что напоминает французскому читателю, вплоть до деталей, смех Рабле"1. А ведь далеко не каждого иноземного художника согласится француз сравнить со своим великим Рабле!

1 (Жан Катала. Роман-трагедия и роман-поэма. - "Новый мир", 1960, № 5, с. 215)

Коснувшись теории комического в современной литературе, можно только пожалеть, что специальные теоретики занимаются лишь специальными авторами, так сказать, юмористами "чистой воды". Удивительно встретить в какой-либо работе о юморе, скажем, имена Леонида Леонова, или Гранта Матевосяна, или Сергея Антонова (нетрудно продолжить этот ряд). А ведь любой из этих писателей, отнюдь не "юморист" в привычном жанровом определении, занимает свою оригинальную позицию в пользовании комическим, их книги насыщены порой юмором самой высокой пробы, и каждый раз особым, преломленным через творческое своеобразие интересного художника. Рассмотрение книг с этой точки зрения могло бы немало дать общей теории юмора.

Разве для этой теории не интересно было бы проанализировать с точки зрения своей специфики художественные тексты, о которых в шолоховедении говорится, что юмор здесь выступает "в соединении с другими нравственно-эстетическими ценностями как важнейший фактор социально-психологической характеристики, утверждения эстетического идеала писателя";1 что, "соединяя высокое, серьезное, возвышенное с малым, обыденным, смешным, М. Шолохов достигает глубокого и полнокровного изображения реальной действительности... В основе юмора Шолохова - страстное утверждение общественного коммунистического идеала";2 что юмор в шолоховской поэтике есть "одно из средств художественной типизации"3, есть орудие психологического анализа, синтезирующего отдельные ощущения в "цельное состояние данного героя вообще" и добивающегося, чтобы "народное суждение" возникало внутри самого характера, наполняясь большим объективным содержанием"4 и что вообще "стихия комического у Шолохова не беднее стихии трагического"5.

1 (А. Хватов. Всегда с народом. - "Дон", 1973, № 9, с. 163)

2 (В. Петелин. Гуманизм Шолохова. М., 1965, с. 457)

3 (М. Сойфер. Мастерство Шолохова, с. 349)

4 (Л. Ф. Киселева. О стиле Шолохова. - В кн.: "Теория литературы". М., 1965, с. 176, 180, 195)

5 (И. Сазонова. В революционном строю. - "Вопросы литературы", 1967, № 10, с. 207)

Вот какие заманчивые идеи относительно существа комического предлагает общей теории наше шолоховедение,- как ей этим не воспользоваться!

А есть еще тема, подобная целому исследовательскому материку: шолоховский юмор в его многообразных взаимосвязях с фольклором, с народным языком, с образами неунывающих балагуров, созданных народной фантазией.

Как раз фольклорное у Шолохова всего чаще можно наблюдать в формах комического, острословного. Так естественней раскрывается душевное богатство людей, их коллективная мудрость. Живая разговорная речь, народный язык - основная питательная среда шолоховского юмора, предельно демократичного, часто грубоземного и соленого, естественно вобравшего в себя море просторечной лексики, поговорок, народно-фразеологических оборотов, развернутых сказовых сюжетов, былинных образов...

При этом фольклорный элемент в юморе Шолохова - это не только взятое от народа, но в ряде случаев и подаренное ему. В "Поднятой целине" немало случаев, когда герои романа творят фольклор буквально у нас на глазах, дают жизнь новому образно-выразительному речению, которое идет в люди, начинает жить в языке народа.

Сплошь и рядом фольклорный фразеологический оборот возникает в устах героя столь органично, он так неразрывен с его мыслью и поведением, с индивидуальностью говорящего, что порой может сбить с толку самого опытного фольклориста - то ли Шолохов так мастерски использовал известное, ходячее, то ли мы стали свидетелями рождения новой языковой ценности - поговорки, прибаутки...

И всякий раз что-то новое прибавляется к нашему знанию характера собирательного героя. Вместе с тем глубже становится и образ конкретного персонажа - потому, что лишь он, единственный, мог так подумать, так сказать.

Вот степенный и лукавый старик сторож Вершинин, случайный свидетель ночных свиданий Давыдова с Лушкой, так резонно, да еще в рифму, отвечает на пожелание лучше добро стеречь, чем интересоваться теми, кто по степи "любовь пасет": "Да ведь, милая Луша... ночное дело - темное: кто любовь пасет, а кто - чужое несет. Мое дело сторожевое, окликать каждого".

В форме совершеннейшего афоризма делает свое заключение по любовному вопросу повариха Куприянова: "Пока парень не побьет другого парня из-за полюбившейся ему девки - он не парень, а полштаны. Пока девка только зубы скалит да глазами играет - она ишо не девка, а ветер в юбке". Дерзко-веселая хлеборобская "этика" в отношении всяческих наезжих обследователей находит себя в поговорке, на ходу сложенной Прянишниковым, который на вопрос Давыдова: "Кормить приезжего будете?" - отвечает: "Кто к нам надолго - кормим, а кто на часок, в гости - того не кормим, а только провожаем с низкими поклонами".

А бывает и так, что герои "Поднятой целины" не то что обогащают фольклор, но и подправляют его:

"- Говорят, что конь хоть и о четырех ногах, а спотыкается, - осторожно вставил Давыдов.

Но Нестеренко холодно посмотрел на него:

- Если хороший конь споткнется раз, другой, ему можно простить, но есть такие кони, которые спотыкаются на каждом шагу. Как ты его ни учи, как с ним ни бейся, а он подряд все кочки норовит пересчитать носом. Для чего же такого одра и на конюшне держать?"

У самого Шолохова, у Михаила Александровича, - веселый нрав его героев. Все, кто знает его лично, неизменно отмечают эту черту в характере писателя - его чудесную способность "разговорить" человека, оживить беседу меткой репликой, шуткой, создать атмосферу искренности и тепла...

Даже на самых "строгих" портретах писателя мы заметим теплящуюся в уголках рта, посверкивающую во взоре замечательную шолоховскую улыбку. Заметим потому, что в нашем сознании художник навсегда остается воплощением народного оптимизма, человеком на редкость неравнодушным к шутке, полным бодрости, острословом. Вспомнить только его речи на съездах, интервью корреспондентам...

Теперь понятно, почему Шолохов начинал свой путь в литературе с вещей нацеленно юмористических - " самыми первыми его опытами были смешные пьесы для станичного любительского театра, где он был душой, затейником, автором и исполнителем главных комедийных ролей. Свидетель тех лет вспоминает: "Появление Мишки Шолохова на картинской сцене вызывало бурю аплодисментов и хохот станичной аудитории..."

Первые печатные его творения - фельетоны "Испытание", "Три" и "Ревизор" (их и сейчас можно найти в Собрании сочинений).

Наблюдая авторскую речь в романах, так и понимаешь: ее живой юмор чаще всего - разговор "среди своих", писатель смеется, шутит, иронизирует вместе с героями, которые сами любят, будь на то причина, подтрунить друг над другом, а то и над собой.

В шолоховских книгах много юмористических историй, рассказанных теми или иными персонажами непосредственно, но столь же часта в этих случаях и опосредованно-прямая речь, где индивидуальные склонности героя к смешному как бы сливаются с родственными чертами авторского характера.

Всегда казалось, что рассказ про то, как дико кричат обобществленные петухи, - это рассказ Майданникова, или как Любишкин чуть не убил Щукаря за сваренную лягушку - это рассказ самого виновника происшествия. Перечитывая роман, с некоторым удивлением отмечаешь: ничего подобного, это "от автора" рассказ - как и история покупки кобылы у цыган, как и вся "операция" Лопахина относительно вдовушки в "Они сражались за Родину".

Лишний раз о том, как много значит для художника момент комического, говорит и обилие сцен, где острый социальный, нравственный конфликт в общественной жизни - подобно сцене с кулаком Лапшиновым - разрешается именно в юмористическом ключе.

Смехом, открытой издевкой смешивает с грязью чванливого помещика кузнец Шалый: "Тут мой помещик стал не беленький и не красненький, а какой-то синенький; визжит тонким голоском на меня".

Смех целительно затягивает трещину, образовавшуюся было между хуторянами и Давыдовым после "бабьего бунта"; в шутливых тонах выдерживает свое выступление перед гремяченцами Давыдов, хотя губы его разбиты в кровь, а многие из тех, кто избивал его днем, сидят сейчас в зале. И люди на добро отзываются добром. Смех, который возникает в ответ на веселую Давыдовскую речь, Шолохов называет "облегчающим". Замечательно завершение этой сцены: "Из задних рядов, из сумеречной темноты, озаренной оранжевым светом лампы, чей-то теплый и веселый басок растроганно сказал:

- Давыдов, в рот тебе печенку! Любушка Давыдов!.. За то, что зла на сердце не носишь... зла не помнишь... Народ тут волнуется... и глаза некуда девать, совесть зазревает... И бабочки сумятются... А ить нам вместе жить... Давай, Давыдов, так: кто старое помянет - тому глаз вон! А?"

В остром политическом споре с язвительным Устином Рыкалииым чувство юмора помогло Давыдову взять себя в руки, не поддаться на провокацию, не пойти крутой нагульновской дорожкой, но отыскать слова точные, вразумительные, отбить остроту остротой. "Общий хохот покрыл последние слова Давыдова... Престарелый Тихон Осетров, захватив сивую бородку в кулак, пронзительно кричал: - Ложись, Устин, ниц и не подымай головы! Начисто стоптал тебя Давыдов!

...Недавнее напряжение исчезло. Как всегда бывает в таких случаях, веселая шутка предотвратила готовую разразиться ссору".

Юмором смело пользуется в своей агитации Ванюша Найденов. Эпизод, где ему с помощью рассказа "диковинной веселости" удается завоевать сердца самых "напряженных" единоличников, - поистине классический пример общественной, социальной силы комического.

Творчество Шолохова - такая вершина, которая видна отовсюду, с какой точки ни глядеть на нее. Велик он и как мастер народного юмора. Его романы определенно обогатили теорию и практику комического. Он использовал это художественное средство для воссоздания облика родного народа, его духовной мощи и нравственной крепости, для того, чтобы сказать: в новом обществе душа человеческая стала шире, раскованней, в ней открылись новые черты и возможности.

Война обострила все грани шолоховского таланта. Словно подчиняясь суровым законам всеобщей военной мобилизации, опыт прошлых лет был целиком поставлен "под ружье" - в том числе и юмор. В "Они сражались за Родину" он "работает" с исключительной нагрузкой.

Здесь прежде всего задача - немедленно дать живое чтение фронтовику, произведение о самой близкой действительности. Этот "резон" тоже нельзя сбрасывать со счетов! Недаром в войну главы из "Они сражались за Родину", напечатанные в "дивизионках" или выпущенные малыми брошюрками на простой газетной бумаге, выдавались армейским агитаторам наряду с самыми важными пропагандистскими материалами. Большим солдатским уважением пользовались умельцы, наизусть "шпарившие" страницы похождений Петра Лопахина или байки Звягинцева.

В окопах бойцы получили книгу о них самих, - она пришла туда в самый нужный час.

На войне главная функция шолоховского юмора - выражать силу и здоровье народное - не только не утрачивалась, но обретала новое звучание.

Когда Лопахин или Звягинцев с шутками-прибаутками рассуждают на марше насчет участи генеральской и солдатской; или тех завтрашних неприятностей, которые поджидают фашистское войско, когда мы наконец "упремся"; или излагают свои прожекты насчет того, как следовало бы перестроить армейские ряды, как конницу организовать и как пехоту, - часто комические по внешнему выражению, эти солдатские "байки" в существе своем несут нечто очень серьезное, можно сказать, "державное". Такую особую окраску обретает юмор на этих горько-веселых, одержимых трудной думой страницах.

Это смех сквозь ненависть. Он вписан в драму отступления, кровавых оборонительных боев, в серьезное размышление о жизни и смерти, о судьбе народа.

В мирной обстановке, наверно, смешной может показаться такая ситуация, когда голодному дают стакан водки, а он, выпив, скромно отказывается от закуски... Или такая нелепица: маленький кусок сала надо поровну разделить на полсотни взрослых мужчин, - это ли не забавно!.. Но у войны бывает свой страшный юмор. По ситуации так оно и есть: измученному голодом Андрею Соколову гитлеровец - комендант лагеря в порядке утешения перед расстрелом преподносит один за другим два стакана водки, а узник каждый раз скромно отказывается от какой-либо закуски... Когда же он все-таки возвращается в свой тюремный блок, живой, но фантастически пьяный, да еще с добычей - буханкой хлеба и куском сала, то на исполненный надежды вопрос товарища, что он будет делать с этим нежданным даром судьбы, отвечает твердо: "Всем поровну". Поровну - на целый барак! Суровой ниткой резали, "досталось каждому хлеба по кусочку со спичечную коробку, каждую крошку брали на учет, ну, а сала, сам понимаешь, - только губы помазать".

В ином другом случае - забавная ситуация, юмористический алогизм; в той трагедийной атмосфере, которую воссоздает Шолохов, это оборачивается страшным, горьким проклятьем всему на свете человеконенавистничеству.

Смешное может быть и страшным, комическое - трагедийным.

Шолохов знает, как это бывает, когда люди и самой смерти смеются в лицо.

В раннем рассказе "Председатель реввоенсовета республики" герой не страшится сказать бандитам, которые уже занесли над ним свои сабли: "- Убивайте, как промеж себя располагаете. Мне от казацкой шашки смерть принять, вам, голуби, беспременно на колодезных журавлях резвиться, одна мода!"

И Макар Нагульнов говорит за час до гибели: "На веселое дело идем, Сема, того и посмеиваюсь"...

И здесь, в "Судьбе человека", откормленные, перепившиеся фашистские весельчаки хотят поразвлечься за счет изможденного, беззащитного Андрея Соколова: "Перед смертью выпей, русс Иван, за победу немецкого оружия..." А он, русский человек, словно вталкивает смех назад в глотку герра Мюллера, сам смеется над врагами в свой смертный час, да так, что даже гитлеровцы, эти подонки, начинают понимать, что "шуточка" повернулась совсем не так, как ожидалось.

"Наливает мне комендант третий стакан, а у самого руки трясутся от смеха. Этот стакан я выпил врастяжку, откусил маленький кусочек хлеба, остаток положил на стол. Захотелось мне им, проклятым, показать, что хотя я и с голоду пропадаю, но давиться ихней подачкой не собираюсь, что у меня есть свое, русское достоинство и гордость и что в скотину они меня не превратили, как ни старались.

После этого комендант стал серьезный с виду, поправил у себя на груди два железных креста, вышел из-за стола безоружный и говорит: "Вот что, Соколов, ты - настоящий русский солдат. Ты храбрый солдат..."

Главная примета шолоховского юмора состоит в том, что это юмор "позитивный", призванный утверждать в людях лучшее, высокочеловечное. В нем много мудрости, веры в человека. Говоря словами Белинского, "это гумор чисто русский, гумор спокойный, простодушный". Юмор, свойственный натурам богатырского склада, уверенным в себе, в своей силе. При всей естественной нацеленности этого юмора на индивидуальное, ему свойственно определенное тяготение к "всеобщному", поскольку первопричиной его являются особенности склада характера собирательного народного героя. По существу, индивидуальное проявление юмористического в том или ином персонаже Шолохова - всегда от некоего целостного юмористического начала. Как ни различна степень концентрации комического в образах Григория Мелехова, или Нагульнова, или Щукаря, или Лопахина, Звягинцева - природа и целенаправленность его одни и те же. Юмористическое словно прощупывает пульс народного оптимизма. И по-своему проверяет причастность героя к народному единству.

Нет слов, наряду с этим генерализующим, юмор под пером Шолохова, в устах его героев может выражать еще многое и многое другое: и озорство натуры, и колючесть характера, и трезвый взгляд на любого рода жизненные самообольщения. Он может жалить недостатки, просто являть комизм невольных положений, особость казачьей живой речи.

Теперь, в "Они сражались за Родину", в "Судьбе человека", юмористическое с утроенной силой обнаруживало свою внутреннюю связь с такими серьезными материями, как стойкость национального характера, как духовный залог социалистического образа жизни.

Шолоховские герои смеются не потому, что время веселое, а потому что душа не сдалась! И не собирается сдаваться.

Проза Шолохова времен Великой Отечественной войны еще полнее раскрыла тот "гений нации", о котором В. И. Немирович-Данченко в связи с "Поднятой целиной" говорил как о "соединении громадного героизма с невероятной простотой и юмором".

Смех - не только средство, помогающее обнаружиться внутренним силам. В ситуациях, подобных схватке Андрея Соколова с Мюллером, он сам по себе становится разящей силой!

Сейчас, когда все написанное Шолоховым об этой войне сведено в Собрании сочинений, ясно видно, как шел творческий поиск. Как вся военная проза Шолохова, можно сказать, стремилась ко встрече с таким материалом, такими персонажами, как герои "Они сражались за Родину", "Судьба человека". Это характеры и судьбы, способные полно сказать о состоянии народного духа в великой и страшной, ни с какой другой не сравнимой войне.

Искания, заметные уже в первых военных зарисовках, где автора всего более интересует именно "дух" людей, застигнутых бедой врасплох. В "Науке ненависти" герой не мыслит своей боли отдельно от переживаемого всем народом.

Психология коллективная, массовая, мироощущение воюющего народа - в центре "Они сражались за Родину". Для этой книги пристальное внимание к массовой психологии тем более характерно, что сама война - отечественная, народная. И "коллективистское" у Шолохова - уже непосредственно в коллизии: роман раскрывает историю полка, солдатской общности. Сам сюжет таков! Повествование о том, как все вместе устояли, не сломились - вопреки тем жесточайшим обстоятельствам, что обрушивались на отступающую армию в излучине Дона.

Николай Стрельцов или Петр Лопахин, по чьим мыслям и чувствам часто "ориентирован" весь социально-психологический анализ в романе, так и видят своих товарищей - именно как нечто цельное, едино живое. Полк принимает решение, полк превозмогает отчаяние...

"Было что-то величественное и трогательное в медленном движении разбитого полка, в мерной поступи людей, измученных боями, жарой, бессонными ночами и долгими переходами, но готовых снова, в любую минуту, развернуться и снова принять бой"...

Или в другом случае:

"Почти всюду над стрелковыми ячейками уже курился сладкий махорочный дымок, слышались голоса бойцов, а из пулеметного гнезда, оборудованного в старой, полуразрушенной силосной яме, доносился чей-то подрагивающий веселый голос, прерываемый взрывами такого дружного, но приглушенного хохота, что Лопахин, проходя мимо, улыбнулся, подумал: "Вот чертов народ, какой неистребимый! Бомбили так, что за малым вверх ногами их не ставили, а утихло, - они и ржут, как стоялые жеребцы..."

Такие страницы - пример активного анализа именно психологии коллективной - воинской общности, взятой в своей цельности.

В "Донских рассказах" или в "Тихом Доне" шолоховскому психологизму доводилось не однажды обращаться к колективному мироощущению в его, так сказать, воинском варианте: казаки на летних сборах (где до Степана Астахова доходит черный слух об Аксиньиной неверности); полк, в котором служит Григорий Мелехов, и другой полк, где встречают первую мировую войну Валет и Котляров. Уникальна психологическая картина во II томе "Тихого Дона", когда казачья сотня, сорванная с места революцией, раздираемая непримиримыми противоречиями, мечется по степи.

Исключительно многообразны картины такой общности в повествовании о временах гражданской войны: Шолоховым показаны войско и красное, и деникинское, и повстанческое - вплоть до таких "коллективов", как банда Фомина или мышиное сообщество дезертиров...

Прибавилось ли что-либо в "Они сражались за Родину" к такому многостороннему знанию этого аспекта народной психологии?

Прибавилось, и достаточно весомо.

Самое главное заключено в том, что никогда еще, даже в богатом шолоховском творчестве, не вставала так крупно тема социалистического воинства, коллектива солдат новой морали, нового образа жизни.

"Они сражались за Родину" - это не только правда войны, это и своеобразное художественное свидетельство веры солдатской. Вера дала устоять и победить. То, что воплотилось в пламени алого стяга над поверженным рейхстагом в 45-м, уже жило в людях 42-го, дерущихся с наседающим врагом на последнем пределе сил... С правдивостью непосредственного участника событий Шолохов рассказал о состоянии духа тех, кто превозмог небывалые трудности.

От полка оставалась рота - и все равно бросалась в контратаки. Рота превращалась в горстку бойцов - и билась за каждую пядь земли с могучим, превосходящим в технике и войске противником. Погибал боец в своем одиночном окопчике, задавленный танком - ив последнюю секунду, движимый этой верой, швырял зажигательную бутылку вслед врагу...

Хватающим за душу лейтмотивом проходит через все главы "Они сражались за Родину" образ полкового знамени - символа этой солдатской веры. На последних страницах книги, когда остатки полка - двадцать семь бойцов - добираются наконец до штаба дивизии, писатель рисует психологически глубокую сцену с полковым знаменем, пронесенным сквозь огонь.

"Голос его, исполненный страстной веры и предельного напряжения, вырос и зазвенел как туго натянутая струна:

- Пусть враг временно торжествует, но победа будет за нами. Вы принесете ваше знамя в Германию!.. Спасибо вам, солдаты!

Ветер тихо шевелил потускневшую золотую бахрому на малиновом полотнище, свисавшем над древком тяжелыми литыми складками. Полковник тихо подошел к знамени, преклонил колено. На секунду он качнулся и тяжело оперся пальцами правой руки о влажный песок, но, мгновенно преодолев слабость, выпрямился, благоговейно склонил забинтованную голову, прижимаясь трепещущими губами к краю бархатного полотнища, пропахшего пороховой гарью, пылью дальних дорог и неистребимым запахом степной полыни...

Сжав челюсти, Лопахин стоял не шевелясь, и лишь тогда, когда услышал справа от себя глухой, задавленный всхлип, - слегка повернул голову: у старшины, у боевого служаки Поприщенко, вздрагивали плечи и тряслись вытянутые по швам руки, а из-под опущенных век торопливо бежали по старчески дряблым щекам мелкие светлые слезы. Но, покорный воле устава, он не поднимал руки, чтобы вытереть слезы, и только все ниже клонил свою седую голову..."

Описывая наши временные поражения, Шолохов тем не менее писал не психологию отступающей армии, но состояние будущих победителей, испытуемых в данный момент военной бедой, горькими неудачами. По всему их поведению, образу мышления, душевному настрою достаточно отчетливо можно представить, как любой из этих бойцов будет вести себя и в Сталинграде, и по дороге на Берлин, и в самом логове...

Шолохов писал свои главы в тот момент, когда все газеты мира - и недругов, и сочувствующих нам - уже объявили о победе Гитлера, добравшегося до Кавказа, вышедшего на Волгу, "рассеявшего" армию Советов... А Шолохов именно в эту пору вложил в уста своим героям: "Тяжелыми шагами пойдем... Такими тяжелыми, что у немца под ногами земля затрясется!" Или та же мысль, но выраженная с еще большей наглядностью: "Как только повернутся задом на восток - ноги сучьим детям повыдергиваем из того места, откуда они растут, чтобы больше по нашей земле не ходили".

Особенна в этом романе динамика человековедческого анализа: военная гроза задала массовой психологии небывало жесткий режим. Война, отступление едва ли не каждый час предлагают все новые повороты событий - и психика должна к ним мгновенно приспособиться, адаптироваться в самом неожиданном и невероятном, чтобы это невероятное тут же стало бытием и просто бытом солдат: в отступлении надо кормиться, спать, заботиться об оружии и боеприпасах. Надо жить.

И вот психологический парадокс: внутренний мир бойцов подвержен переменам разительным, события накатывают и накатывают, все меняется и движется со скоростью ураганной... И все-таки даже в этой кутерьме внутренний мир человека сохраняет нечто постоянное. Сохраняет то, что можно назвать самой жизненной основой человека, полка, нации, что вошло в кровь и плоть за минувшие советские десятилетия, став чувством, привычкой и эмоцией, мыслью и словом. Нерушимо прочное в человеческой психологии может сохраняться, оказывается, даже среди сумасшедше изменчивого и пересоздающегося.

Свою специфическую окраску психологическим моментам в "Они сражались за Родину" придает и то обстоятельство, что солдатское мироощущение постоянно сталкивается с коллективной психологией жителей колхозных хуторов и станиц, через которые пролег путь отступающего полка. Перед читателями открывается возможность увидеть психологический процесс в некоей протяженности: нравы хуторян - это ведь вчерашнее тех, кто ушел в огонь из таких же вот хат, от полей, где все еще продолжают косить хлеба, доить коров, чинить телеги и ковать коней...

В романе невольное пересечение двух потоков народной психологии дает возможность отчетливей разглядеть их единую сердцевину. Единую, хотя солдатам и приходится выслушивать от колхозников вещи далеко не комплиментарного характера. Помним, как было в сцене с суровой старухой, а вот признание другой колхозницы: "...Ведь мы, бабы, думаем, что вы опрометью бежите, не хотите нас отстаивать от врага, ну сообща и порешили про себя так: какие от Дона бегут в тыл - ни куска хлеба, ни кружки молока не давать им, пущай с голоду подыхают, проклятые бегунцы! А какие к Дону идут, на защиту нашу, - кормить всем, что ни спросят... Да мы все отдадим, лишь бы вы немца сюда не допустили! И то сказать, до каких же пор будете отступать? Пора бы уж и упереться..."

В этом хлестком монологе многое слышится: и ставшая жизненной нормой привычка все серьезные решения принимать сообща, и своенравность характера казачки с Дона - землячки и Аксиньи, и Варюхи-горюхи, и тех баб, что Давыдова побили; но всего важнее - слышится великая вера, что войско должно "упереться", что враг будет остановлен, - весь только вопрос: где и когда.

Очень существенно, что к психологическому на войне у Шолохова подход конкретно-исторический: мысль, чувство, эмоция - они тоже по-своему подвластны закономерностям художественного историзма. Мало сказать, что часто социальный сдвиг, обострив в человеке каждый нерв, становится самим содержанием внутренней жизни личности, - историзм психологического и в том, что в такую пору непосредственная душевная жизнь вступает в поистине контактную близость с событиями истории. И тогда самое чувство начинает выглядеть как достоверная реалия общественного движения из вчера в завтра. Когда переживания Лопахина или Звягинцева слитно несут в себе эмоции недавнего прошлого - хлеборобского ли, шахтерского - с сегодняшним фронтовым, когда их чувства каждый миг обращены к завтрашнему - не только как удается форсировать Дон, но и как будем шагать по поверженной Неметчине, - здесь психологизм являет поистине фаустовскую власть над временем: и прошлое, и нынешее, и будущее - все сошлось воедино в душе человеческой! И в психологизме проглядывают коренные закономерности историзма: видна широкая причинность переживаний, их органичная связь с движущимся временем. Чувство как бы проецирует в себе ту историческую концепцию, которую утверждает художник.

Говоря об идейно-художественной концепции романа "Они сражались за Родину", Шолохов подчеркнул свой особый интерес к исторической диалектике народной жизни: "О русском солдате, о его доблести, о его суворовских качествах известно миру. Но эта война показала нашего солдата в совершенно ином свете. И я хочу раскрыть в романе новые качества советского воина, которые так возвысили его в эту войну"1.

1 (И. Араличев. В гостях у Михаила Шолохова. - "Вымпел", 1947, № 23, с. 24)

С подлинно художнической деликатностью Шолохов прослеживает и дает читателю понять всю сложность связи чувства с событиями огромного исторического масштаба.

У него высокий подтекст неизменно смягчен шуткой, органично вырастает из поступка и происшествия, из солдатской пикировки в минуту выдавшегося затишья.

Вот Лопахии объясняется по поводу своего пагубного пристрастия к крепкому слову, и ход его рассуждений получает такой удивительный оборот: "Я - шахтер, до войны в забое по триста с лишним процентов суточной нормы выгонял. Триста процентов выполнить - без ума, на одной грубой силе, не выполнишь: стало быть, труд мой надо уже считать умственным трудом, ну, и, как у всякого человека умственного труда, интеллигентские нервы мои расшатались..."

Разговор о "расшатанных нервах", но суть его все-таки в тех трехстах процентах, для которых, как считает шахтер, нужно настоящий ум приложить, а не одну грубую силу. Мышление, типичное для тех, кто пережил со страной энтузиазм первых ударных пятилеток, понимает свой труд по-стахановски.

Звягинцев костерит наших летчиков, не сумевших прикрыть пехоту от вражеской бомбежки, и с безотчетной уже привычкой хозяйственного колхозного тракториста при этом ставит им в укор неожиданное, но для него в общем такое естественное: "Пошли в пустой след порхать, государственное горючее зря жечь... Истребители бензина - вот кто вы есть такие!"

От кого другого, как не от Шолохова, узнали мы в свое время о тех жизненных дорогах, которые привели героев "Они сражались за Родину" в этот походный строй, в это сражение. Ведь старшина Поприщенко свободно мог быть однополчанином Михаила Кошевого в гражданскую, а станичный хлебороб Звягинцев пройти все те житейские превращения, что и Кондрат Майданников. Годы, пролегшие между 1919-м и 1941-м, годы "Тихого Дона" и "Поднятой целины", как раз и были годами их духовного становления.

Общенародная война, по слову Белинского, способна пробуждать, вызывать наружу "все внутренние силы" людей, сражающихся за правое дело. Такая война не только составляет собой целую эпоху в истории народа, но и влияет "на всю его последующую жизнь"1.

1 (В. Г. Белинский. Полн. собр. соч. в 13-ти томах, т. V. М., 1954, с. 38)

Это очень важная деталь - "на всю последующую жизнь" - позволяет отчетливей понять, почему в сознании шолоховских героев само это страшное сражение с фашизмом есть в конечном счете не что иное, как одно из звеньев революционного преобразования мира, продолжение единого исторического деяния.

Лопахин на вопрос о том, какое же у него лично горе, отвечает: "Обыкновенное по нынешним временам: Белоруссию у меня немцы временно оттяпали, Украину, Донбасс, а теперь и город мой небось заняли, а там у меня жена, отец-старик, шахта, на какой я с детства работал..."

"Белоруссию у меня"! - вот как ощущает мир и все в нем происходящее этот шахтер, рядовой на большой войне (и думаешь: если бы такое понимание да в свое время Григорию Мелехову с его невероятно талантливой и активной душой!).

Иные чувства, пожалуй, совершенно невообразимые в дореволюционном солдате, для шолоховских героев настолько типичны, что возникает их своеобразная "перекличка" в самых разных людях, в несхожих между собой индивидуальностях.

Шагает в строю Звягинцев, на ходу сорвал обгорелый колос, "думая о том, как много и понапрасну погибает сейчас народного добра и какую ко всему живому безжалостную войну ведет немец"... "- Зимовать не зимовать, а упереться здесь я должен, пока остальные не переправятся. Видал, сколько техники к переправе ночью шло? То-то и оно. Не могу я все это добро немцам оставить, хозяйская совесть моя не позволяет. Понятно? - с необычной серьезностью сказал Лопахин"... "- Машины со снарядами и с горючим рвутся. Гибнет понапрасну наше добро! - ни к кому не обращаясь, сокрушенно забормотал Копытовский".

Психологическая типизация - это отнюдь не просто свойственное многим переживание. Подлинно типическим для героев "Они сражались за Родину" становится то чувство, что несет в себе нечто существенное от народного восприятия этих трудных дней. Это чувство, в котором отзывается напряжение психологии целой нации, острота самого исторического конфликта.

Не удивительно, что именно такого рода переживания, духовные искания, такая психологическая встряска и вызывает особенно активное читательское сопереживание. Что именно с ним, этим "типическим чувством", важная социальная идея обретает свою психологическую пластичность.

Чрезвычайно сложный предмет - взаимодействие частного и типического в мире душевных чувств. Типизируя, Шолохов остается исключительно верным субъективному, индивидуальному в своих героях. Можно сказать, что здесь верность еще и своей гуманистической концепции, и романному жанру, в любых случаях стремящемуся выделить индивидуальность в потоке событий, и своей шолоховской "доктрине войны", которая всегда видит фронт "через душу солдатскую"... А есть причина еще более всеобъемлющая: внимание к индивидуальности - это сама суть советского образа жизни, который на том и стоит, чтобы в человеке неизменно выявлялось глубинное личностное начало - даже на войне! Всегда, в любой ситуации помочь человеку до конца проявить свою субъективную активность, возвысить внутренний мир человека до активной жизненной позиции - во имя Победы!

Возможно, характеры в "Они сражались за Родину" - шахтера Лопахина, хлеборобов Звягинцева и Стрельцова - потому столь активно и вызывают на разговор о психологической типизации, что с самого начала ощущается их большая социальная емкость, их распахнутость в завтра, когда в этих людях можно предугадывать еще многое и многое... Психологическая типизация - это по-своему проверка человека на внутреннюю добротность, на истинность сберегаемых им духовных ценностей.

"Горький заразил нас, молодых писателей, мыслью создать литературу, которая станет частью общепролетарского дела. И мы самозабвенно, до жестоких споров между собой, искали новые пути в литературе, новые формы, способные выразить и объять наши стремления", - вспоминает Шолохов сегодня.

И заразил, и многое подсказал, в том числе и в области художественной типизации. Это ведь Горький говорил: "Искусство всегда типизирует... Тип - явление эпохи... Все процессы происходят на ваших глазах. Нужно уметь их видеть, надо присматриваться, взвешивать, сравнивать, надо искать единства, надо искать противоположности. К этому сводится все"1.

1 (М. Горький. Собр. соч. в 30-ти томах, т. 26, с. 165 - 166)

Горьковский вдохновенный пафос звал к воплощению заветных писательских суждений о действительности непременно в крупных человеческих типах, учил прежде всего в них находить ответы на жгучие вопросы современности, добираться до корней явлений.

Что касается автора "Тихого Дона" и "Поднятой целины", то он утверждал свое творческое понимание этого горьковского завета именно в те времена, когда поборники вульгарной социологии в литературе делали все, чтобы свести живой феномен типизации к механически простому: предварительно условиться, что следует называть наихарактернейшим, а потом выискивать соответственное в беспредельной массе действительных фактов. Понятие типического они обращали в догму, в синоним чего-то нормативного, "обуживающего" и живое знание, и художественное воображение. (Впрочем, во времена, когда создавался "Тихий Дон", имели в литературе хождение и иного рода воззрения, так сказать, антитипизаторские: никакой речи о конкретной очерченности характера, о доминирующих качествах в человеческой личности, человек - бездна, в нем все есть, ангельское и дьявольское, никаких границ, никаких критериев.)

Шолохову в его молодые годы довелось наслушаться предостаточно упреков в "нетипичности" - в "Тихом Доне" он и тему выбрал-де совершенно нехарактерную для гражданской войны, и герой его не соответствовал ни одному знакомому определению типического - не был фигурой наиболее массовой, не представлял собой "сгусток характерности", не демонстрировал наиболее органичного разрешения конфликта...

Знали бы его суровые критики, что придет время и назовут Григория Мелехова ярчайшим выражением не только сущности гражданской войны, но и всей большой народной жизни, что станет он откровением для миллионов людей, ищущих свой путь в эпоху невиданных социальных катаклизмов!

Книги Шолохова - урок и тем, кто пораженчески твердит о "человеке-бездне", якобы неподвластном какой-либо идейно-художественной типизации. В этих книгах - утверждение главных закономерностей жизни в неповторимой самобытности явления. И определяется это прежде всего художническим исследованием богатства жизненных связей и возможностей личности. Типизировать - значит добираться до сущностной определенности частного случая, отдельно взятого характера. Художественно обобщать - значит вершить свой писательский суд над всем наблюденным, утверждать свои твердые представления о мире.

С типизацией в психологическом анализе непосредственно связана проблема историзма, о которой я попытался сказать в связи с образами "Они сражались за Родину", - поступки и помыслы людей видятся вписанными в некие глобальные, пространственные процессы народной жизни. И при этом все происходящее с героями оказывается насущным для людей современности, воспринимается как неотъемлемая частица нашей сегодняшней духовной жизни.

Обладая воистину орлиным видением высоких горизонтов национального самосознания, писатель умеет показать народную жизнь как процесс, найти в поведении своих героев то главное, что есть направляющая всего поступательного хода истории.

Книга за книгой Шолохов рассказывает, как исконные, непреходящие национальные начала, опыт долгих поколений обогащались в советские годы новым - социалистическим, коллективистским. Как душами людей все больше владела революционная целеустремленность, как магистраль развития народного самосознания становилась магистралью истории...

От "Тихого Дона" до "Они сражались за Родину" и "Судьбы человека" - грандиознейшая панорама! О ней можно с полным основанием сказать: вот повествование о том, как конкретно, в каких судьбах, каких событиях рождалась новая историческая общность - советский народ. Как государство наше превращалось в общенародное. Как возникали все те признаки, которые дали право нашему времени называться эпохой развитого социализма.

Шолоховские книги - из тех, к которым в высшей степени приложимы слова, сказанные на XXV съезде партии: талантливые произведения "вдохновляют современников и передают потомкам память сердца и души о нашем поколении, о нашем времени, его треволнениях и свершениях".

В мировой литературе Шолохова-художника по праву называют летописцем революции. Летописцем большой судьбы народной.

предыдущая главасодержаниеследующая глава








© M-A-SHOLOHOV.RU 2010-2019
При использовании материалов сайта активная ссылка обязательна:
http://m-a-sholohov.ru/ 'Михаил Александрович Шолохов'
Рейтинг@Mail.ru
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь