НОВОСТИ   КНИГИ О ШОЛОХОВЕ   ПРОИЗВЕДЕНИЯ   КАРТА САЙТА   ССЫЛКИ   О САЙТЕ  






предыдущая главасодержаниеследующая глава

VII. Мораль коллективистов

Партийный подход значит подход человечный

"Тихий Дон": 600 и один

Герой - не просто действующее лицо, но личность

Говоря о народной психологии в "Поднятой целине", нельзя не заметить, как она все отчетливей обретает черты коллективизма. Об этом свидетельствуют многие массовые сцены, рассуждения хуторян, повседневные наблюдения Давыдова.

Коллективистская психология - порождение колхозной нови, но она, в свою очередь, становится одной из существенных характеристик нового, социалистического образа жизни.

Ликвидировано главное противоречие народного бытия, когда бесчеловечные законы эксплуататорского общества душили все гуманное, морально здоровое. В собственническом обществе человек был отчужден, оскудевали его чувства. Коллективистская мораль словно возвращает людям первозданное чувство человеческого братства, социальной общности.

Впрочем, чувство это никогда окончательно не угасало в толщах народной жизни, жило вопреки всему. Оно не могло угаснуть, превратиться в золу, хотя бы потому, что всегда существовала трудовая среда с ее земной подлинностью и целительностью.

Шолохов зорко подмечает, что именно труд во многом определяет народное самочувствие и самосознание. С какой пристальностью нарисованы в "Тихом Доне" картины, где хлеборобам Татарского по тем или иным причинам доводится "сбиваться" в коллектив, пусть и недолгий - вместе выезжать на покосы, рубить лес или идти с бреднем по весеннему разливу Дона...

Люди здесь бывали всякий раз одухотворены чем-то большим, чем забота о куске хлеба или своем индивидуальном клине, - это мгновения, когда они чувствовали себя миром, большой трудовой родней.

И как бы примеряя эту давнишнюю свою убежденность к судьбе целой планеты, говорил Шолохов в Швеции, при вручении ему Нобелевской премии:

"Человечество не раздроблено на сонм одиночек, индивидуумов... Гигантские слои населения земли движимы едиными стремлениями, живут общими интересами, в гораздо большей степени объединяющими их, нежели разъединяющими".

Это единство стремлений, общность интересов получает свое высокое человеческое выражение в коллективистском образе жизни, который утверждался в борении и муках, тем больших, что многие прошлые закономерности народного бытия не просто упрочивались, но подвергались принципиальной перестройке на социалистический лад. Колхозный труд не только нес коллективизм в зачатке (как всякий труд) - он утверждал его на совершенно новой общественно-экономической основе, по-своему раскрывал коренные качества труда - и творческие, и нравственные, и философские, и этические.

Крестьянин, привыкший всю жизнь биться в одиночку, теперь не в случайной, временной ситуации, а в своей бытийной повседневности ощущал силу общности. И не только с людьми своего хутора, своего края, - мысль Кондрата Майданникова или Макара Нагульнова, словно прокладывая коллективистской психологии путь и дальше, поднималась, мы видели, до осознания общности со всем народом, с целым трудовым человечеством. Психологическая перестройка, в которую вовлечены миллионы! Ничего подобного никогда не знала ни действительность, ни литература.

Писать о переживаниях того же Кондрата Майданникова, гремяченского колхозника, теперь значило писать о его боли и радости "в масштабах" этих миллионов. Тонкое, потаенное, каким всегда была и будет жизнь человеческой души, требовалось как бы спроецировать на всю народную общность, - ведь люди, и в самом деле разом, во всех концах государства испытывали это тревожащее и захватывающее воздействие коллективистской нови. Вот когда художественный психологизм, всегда имевший дело с индивидуумами, узнал, что такое счет на миллионы! Человечески-сокровенное оказалось неотторжимым от героических свершений великой державы.

Шолохову и его товарищам по социалистическому реализму довелось идти поистине по целине: многое они описывали в мировом искусстве первыми. Самыми первыми!

Как людьми овладевает новое, коллективистское сознание - эта тема никого не оставила равнодушным в советской литературе, она имманентно возникала во многих книгах, создававшихся одновременно с "Поднятой целиной".

И тем не менее своеобразие шолоховского подхода к этой проблеме сразу же, едва ли не с первых газетных очерков и "Донских рассказов", выделило писателя: бросалось в глаза его исключительное внимание к нравственной подоснове новых закономерностей в жизни трудовых людей, к их моральным обретениям при социализме.

Для Шолохова важно было понять любой поступок "ради общества" как проявление сущности человека, - когда он, не жалея себя, выкладывается на колхозном поле так, как и на собственной делянке не выкладывался, когда один против четверых бросается на защиту колхозного сена, когда предупреждает председателя против тайных опасностей...

Для понимания существа любых социально-общественных перемен, утверждает Шолохов своими книгами, нравственный фактор исключительно важен. Вообще в этом мире будущее - за высоконравственным!

Те добрые зерна, что всегда несла народная психология, теперь нашли себе богатую почву для развития, для преобразования. А поскольку эти зерна нравственного видятся как нечто "сугубо личное", дело твоей совести, человечности, - речь снова и снова возвращается к бережному отношению к конкретной личности, каждой, отдельно взятой: "Человек - тонкая штука, и с ним надо ох как аккуратно обходиться!"

Под шолоховским пером принципы коллективности не только не противостоят интересам индивидуальности, но в конечном счете понимаются как единственно возможная основа для расцвета личности, для выявления всех ее глубинных потенций. Наверно, потому эта психология и коллективистская, что присущее каждому по крупице хочет сделать всеобщим, совокупным нравственным богатством, наделить им буквально всякого и любого.

Нравственное и коллективистское - это настолько выразительно в "Поднятой целине", особенно во II томе, что кажется - книга специально посвящена этой всегда волновавшей писателя теме.

Коллективистская нравственность гремяченцев - это и взыскующая к справедливости "колгота" Устина Рыкалина; и мысль о том, что народ "гордость из сундуков достал" (значит, всегда берег ее для настоящей жизни!); и смелость Ипполита Шалого, не побоявшегося бросить вызов опаснейшему из врагов, Островнову, да еще перед целым хутором, на колхозном партсобрании; это и понятие собственной личности, так своеобразно прорезавшееся в Иване Аржанове; и способность юной Варюхи-горюхи на большое чувство; и неподдельный демократизм, человеческая надежность Андрея Разметнова...

Образ последнего занимает важное место в романе, в нем коллективистское начало преломилось особенно любопытно, - поговорим о Разметнове несколько подробней.

Есть мнение, что образ гремяченского предсельсовета получился статичнее по сравнению с другими, особенно с Давыдовым и Нагульновым: среди трех товарищей - центральных фигур повествования - этот меньше всего отмечен внутренними переменами (хотя всевозможных событий в жизни Разметнова происходит предостаточно, а вся прошлая его биография развернута много обстоятельней, чем история любого другого героя "Поднятой целины").

Мнение в общем справедливое - этот характер и в самом деле "стабилен", однако не будем спешить отнести это к недостаткам образа. Хотя бы уже по одному тому, что безоговорочно утвердившийся в теории литературы приоритет развивающихся характеров далеко не всегда соответствует истинной ценности тех или иных реальных образов.

"Статичность" характеров, скажем, в гоголевских "Мертвых душах" стократ дороже иных бесконечно трансформирующихся героев бедной беллетристики, пусть она и строит себя по лучшим теоретическим канонам.

Вообще каноны в искусстве вещь очень условная - они словно специально придуманы, чтобы было что разрушать настоящему художнику. Лишь он один может решать, что ему нужней в данном случае, в этой книге - то ли характер динамический, то ли фундаментально определившийся от первой до последней страницы.

Думается, что у Шолохова были свои вполне осознанные идейно-художественные причины сосредоточить наше внимание на постоянстве некоторых черт разметновского характера.

Что же это за характер?

Первое, что бросается в глаза, - бесконечное простодушие, истинно хуторская незамысловатость гремяченского предсельсовета. Вспомните самое первое явление Разметнова: Давыдов видит коренастую фигуру казачишки в папахе, сбитой на затылок, в шароварах, заправленных в белые домовязаные чулки (и это при его "атаманской" должности, как-никак целым хутором правит!).

"С наивной беззастенчивостью", как помечает автор, разглядывает Разметнов приезжего уполномоченного; давыдовские планы будущего колхозного переустройства он слушает с какой-то детской восторженностью, зажав ладонями раскрасневшиеся щеки.

Однако внешнее простодушие, которое легко принять чуть ли не за основополагающую черту крестьянина, "естественного человека", в литературе не раз уже подводило любителей категоричности оценок.

Чем больше мы узнаем Разметнова, тем больше набегает новых и новых подробностей, таких разноречивых, что иной другой характер мог бы с ними показаться совершеннейшей эклектикой: то герой до комичного прост, то нежданно хитер; вообще-то он беззаветный трудяга, но где-то вдруг выказывает чисто казачью леность (недаром ездовой Аржанов, аттестуя местных по своей кучерской классификации, относит Разметнова к живущим "в натруску": этот, как сообщает Давыдову, "лишнего не перебежит и не переступит, пока ему кнута не покажешь").

Когда речь касается портрета Разметнова, обязательно вспомнят глаза - "ясные, как небушко". Но почему-то никогда не обращается внимание, что взор предсельсовета сверкает далеко не одной голубиной кротостью, встречается в романе и иное: "На какой-то миг злобноватые глаза его затянула дымка слез"; в другом месте - "Нагульнов ничего не прочитал в его злобноватых, широко раскрытых глазах"...

Казак как казак, и уж ни о какой кротости и речи нет после сцены с лампадкой, - осерчав на богомольность своей разлюбезной Марины, Разметнов снял однажды лампадку со стены, по-хозяйски смазал святым маслом свои задубевшие сапоги, саму же лампадку раздавил под каблуком.

А сцена женитьбы на молодой соседке? Решив после измены Марины, что довольно жить бобылем, Разметнов в один из дней заявился в соседний курень, сказал хозяину без долгих предисловий: "Завтра у вас Нюрку забираю". Родитель, не лишенный, как всякий казак, чувства юмора, спросил с интересом: "Куда? Дежурить в сельсовет?" - "Хуже, - ответил Разметнов угрюмо. - В жены себе"...

И при всем том в Разметнове часто прорывается этакая природная веселость, даже какое-то мальчишечье озорство (вспомним историю с котами и голубями), вплоть до того доходит, что вездесущему Щукарю даже приходится делать публичный выговор "атаману": "Ты председатель сельсовета, важная личность, с тебя и старые и малые должны пример брать, а ты как ведешь себя? Дуешься на собрании от дурацкого смеха и синеешь, как индюк!"

Таков Разметнов Андрей - характернейшее порождение казачьей селыцины, типичный донской станичник 20 - 30-х годов.

Но "всякость" характера Разметнова - это на поверхности, самый верхний слой. Под ним, глубже, - то фундаментальное, с чего начался наш разговор.

Как глубинные воды под давлением верхних пластов, прорывается это свойство в известной сцене разметиовского "бунта" в момент раскулачивания: "Я с детишками не обучен воевать!.."

В глазах неистового Макара Нагульнова такая разметновская "слабинка" граничит чуть ли не с изменой революционному делу, он уверяет, что Андрюшка "хребтиной жидковат, кланяться бывшим белым может преотлично, и слезу пущает"...

Но просто ли было Разметнову выказать эту "слезу" в той донельзя накаленной обстановке?

И еще думаешь: а самому Шолохову? Написать такое в 1932 году, на крутом развороте колхозной коллективизации?

Известно, что когда лес рубят, то щепки летят. А Шолохов тогда заговорил о щепках. И не просто тронул тему походя - с последовательностью и неуступчивостью продолжал развивать ее в романе дальше.

Развивать и чисто сюжетно - несколько глав спустя, как уже говорилось, Гаев с его детворой будет признан незаконно раскулаченным; в еще большей степени развитие этой темы ощущается в подлинно человечном исходе многих драматических коллизий времени. После спора с председателем на полевом стане, после "бабьего бунта", после повального бегства из колхоза по выходе статьи Сталина иных гремяченцев могли постигнуть весьма серьезные неприятности, - Шолохов всякий раз старается показать возможность гуманного разрешения острых общественных конфликтов.

Но вернемся непосредственно к Разметнову.

Народную психологию не однажды провоцировали той жестокой мудростью, согласно которой человек человеку - волк. Эту социальную механику "расчеловечения" души отчетливо отразила жизненная история Андрея Разметнова, Кажется, все было сделано, чтобы парень смолоду возненавидел белый свет, чтобы огрубела душа и над всем взяла верх ненависть.

Непередаваемым унижением стал для Андрюшки призыв в армию - сын батрака не в состоянии был выставить положенную казаку военную справу, пришлось, как подаяния, просить у хуторских богатеев...

Пройдя через все страсти империалистической войны и революции, вернулся Разметнов в родной хутор, где узнал страшную весть: белые казаки надругались над молодой его женой, Евдокия не вынесла позора, наложила на себя руки. А без матери вскоре и единственный их ребенок умер.

Раздирая на себе одежду, с оголенной саблей в руке Разметнов кинулся к куреню Аникея Девяткина, который насиловал Евдокию, но тот оказался "в отступе". Не помня себя, уже занес было саблю над головой Аникеева отца, древнего старика, но тут "посыпались к нему под ноги с ревом, с визгом, с плачем разнокалиберные сопливые ребятишки.

- Руби всех их! Все они Аникушкиного помета щенки! Меня руби! - кричала Авдотья - Аникеева жена - и шла на Андрея, расстегнув розовую рубаху, болтая, как многощенная сука, сухонькими, сморщенными грудями.

А в ногах Андрея копошилась детва, все мал мала меньше...

Попятился он, дико озираясь, кинул шашку в ножны и, не раз споткнувшись на ровном, направился к коню..."

Не однажды отечественная литература подмечала такое в русском человеке: несчастье гнуло характер в свою сторону, а он оборачивался совсем иной, нежданной стороной. Так и тут: люди погубили у Разметнова самое дорогое, а он с той поры словно заболел "жалостливостью" к ним, это стало незаживающей его раной, крестом, который нести до края дней.

Именно этим он руководствовался в случае с Гаевскими детьми: "Наслухался я детского крику, своего парнишечку вспомнил, ну и защемило".

И кулацкую девку, напялившую на себя девять юбок, пожалел, велел оставить в покое, - больно уж жалки были ее мокрые, красные, как у кролика, глаза.

Вольных голубей взялся оберегать от прожорливых хуторских котов.

А когда в темном переулке перед Давыдовым выросла черная тень с ножом в руках, именно Разметнов, ни секунды не колеблясь, заслонил собой приезжего агитатора, кинулся под нож (оказалось, что хозяин, собираясь расправиться с собственным хряком, вышел на минуту в свежую ночь. Давыдов потом долго подтрунивал над самоотверженным Разметновым, а тот только отшучивался смущенно).

На общем собрании стал было Разметнов допытываться у бедняка Тимофея Борщева насчет его подозрительных связей, прижал в угол, но тут же и сам смутился - "от стыда за человека и за свои оголенные вопросы"... Деликатность, просто-таки позорная для деревенского коммуниста в столь грозную пору!

Позор, недостаток, слабость? Может быть. Но уже говорилось, что чего-чего, а недостатков в Разметнове предостаточно: и коряв он, и со смешной кокетливостью расчесывает свой пышный чуб; случается, может словчить или выказать нежданную спесь: ему, казаку, видите ли, зазорно выходить с бабами на прополку...

Однако в главном, в решающем на такого можно положиться без сомнения. Эта самая его "жалостливость" как раз и оказывается залогом добротности характера, человеческой порядочности, которая не по капризу, не от случая к случаю, а уж если чему верна, то верна до конца.

Пойдя за Давыдовым (автор специально подчеркивает это: "Разметнов последнее время упорно поддерживал Давыдова"), он надежно подпирает его в колхозном деле, участвует - как это можно легко проследить - буквально во всех решающих событиях становления новой жизни на хуторе.

Трогательна верность Разметнова покойной Евдокии, - сколько уж лет прошло, и Марина была, и вот на соседской Нюрке решил жениться, а любовь к той, погибшей, нерушима.

Недаром именно думой Разметнова, его глазами схвачена прекрасная и тревожная картина позднелетней грозы, которой завершается роман, - все повествование о поднятой целине.

В живых уже нет Давыдова и Нагульнова, отпели им донские соловьи. Ставший на ноги гремяченский колхоз возглавили Разметнов и Майданников. Где-то далеко от родных мест ладит новую жизнь "инженерша" Лушка. Считает последние денечки дед Щукарь.

В эту пору приходит Разметнов на могилу своей Евдокии. Он негромко разговаривает с ней, как с живой, просит прощения "за все лихое", "за все, чем обидел тебя, мертвую". Говорит, что и доныне любит ее, незабуднюю, одну на всю жизнь.

"Он долго стоял с непокрытой головой, словно прислушивался и ждал ответа, стоял не шевелясь, по-стариковски горбясь. Дул в лицо ему теплый ветер, накрапывал теплый дождь... За Доном бегло вспыхивали зарницы, и суровые, безрадостные глаза Разметнова смотрели уже не вниз, не на обвалившийся край родной могилки, а туда, где за невидимой кромкой горизонта алым полымем озарялось сразу полнеба и, будя к жизни засыпающую природу, величавая и буйная, как в жаркую летнюю пору, шла последняя в этом году гроза".

Пронзительно звучит в этом финале мотив любви и верности. Провидчески рождается и чувство иных надвигающихся тревог. Но главное - столько здесь искреннего желания счастья людям на их родной земле!

Наиболее устойчивое, "стабильное" свойство натуры Разметнова в высшей степени гуманистично. Оно словно сфокусировало в себе доброту, чувство товарищества, совестливость, что так характерны для шолоховских героев, причастных к народному началу... Еще Серафимович, первый шолоховский наставник, подметил это со свойственной ему проницательностью, говоря, что читатель "внезапно и неожиданно вдруг прощупывает вместе с Шолоховым чудесное сердце в загрубелой казачьей груди. Естественно просто открывается сердце, как естественно растет трава в степи"...1

1 (А. С. Серафимович. Собр. соч. в 10-ти томах, т. 10. М., 1943, с. 361 - 362)

Андрей Разметнов - носитель той нравственности, с которой целая нация устояла и выжила среди исторических непогод.

Понятно, что речь идет не просто о библейских заповедях, об этической "приличности" в житейском поведении, - мы говорим о нравственности, которая прежде всего есть чувство ответственности перед обществом, понимание своей собственной жизни как поступка во имя народных интересов.

Потому так и отчетлив в шолоховских произведениях нравственный потенциал, что именно он позволяет говорить о коллективизме как естественной форме человеческого бытия. В свою очередь, с понятием коллективистской психологии художественный психологизм приобретает все большую реалистичность, находит все более точные критерии и меру, чтобы предметно очертить и человеческую индивидуальность, и сферу самосознания большого человеческого коллектива.

В повседневном бытии людей любое выражение внутреннего чувства становится понятным до конца только через единую систему нравственных ценностей. Нет психологического без соотнесенности с нравственным или безнравственным - ни в жизни, ни в литературе.

Итак, коллективистская психология - это и трудовое мужество в людях, и сердечная отзывчивость на боль ближнего, и оптимизм, моральное здоровье, и многое многое другое. Однако всего важней среди возможных нравственно-этических "слагаемых", конечно же, идейная убежденность человека, его социально-классовые интересы - с них-то коллективизм и начинается.

Говорим: примечательна в характере Разметнова его "жалостливость", доброта сердца. Но настает час, когда перипетии борьбы на селе требуют жесткого действия, и Андрей вслед за Давыдовым и Нагульновым, не раздумывая ни минуты, отправляется с оружием в руках на опасную операцию, делает все, что требуется от бойца-коммуниста. И только по воле случая не разделяет мученической смерти своих боевых товарищей. Один из убийц, Половцев, на время ушел, прикрытый ночью, но другого, бывшего поручика Добровольческой армии Лятьевского, рука Андрея Разметнова сразила без промаха!

Новое, коллективистское сознание способно порождать высокие примеры идейности и гражданственности. Это всего отчетливей видно в образах и судьбах первых из коллективистов - большевиков, коммунистов. С ними яснее наши представления о том, какую именно человеческую сущность провидит коммунистический идеал, что конкретно встает за писательской концепцией человека, которая никогда не бывает чисто логической абстракцией.

В трех главных персонажах "Поднятой целины", трех товарищах-коммунистах, поднимающих Гремячий Лог к новой жизни, видится своеобразное триединство одного собирательного образа большевика 30-х годов. Утверждая принцип партийности, кроме всего прочего, еще и в конкретных, зримых фигурах людей революции, Шолохов придает им особо важное значение среди сотен образов современников, воссозданных его пером.

Рис. 28. В родном краю...
Рис. 28. В родном краю...

Сейчас можно последовательно проследить, как появлялись в шолоховском творчестве первые, как бы еще "примерочные" наброски этого героя. В "Донских рассказах" - комиссар Бодягин, своей самоотверженностью во имя общего дела способный сравниться с самим Нагульновым: он за кулацкий саботаж расстрелял собственного отца (рассказ "Продкомиссар"). Запоминаются сильная фигура Арсения Клюквина, мудро и человечно ведущего коллективное крестьянское дело ("Двухмужняя"), бесстрашный предводитель деревенской голытьбы Ефим, еще не состоящий в партии коммунистов официально, но всем своим поведением несомненно достойный этого звания ("Смертный враг"). В чем-то подсказывает будущего Давыдова герой рассказа "Чужая кровь": коммунист Николай Косых, литейщик с Урала, а ныне командир продотряда на Дону, был зверски изрублен бандитами; едва не с того света вернул его, выходил дед Гаврила, известный в округе "супротивник" новой власти (у него на фронте погиб сын-белогвардеец). В истории о том, как выхоженный милосердными руками рабочий парень полюбился казачьей семье, как стали просить старики, чтобы был он им сыном, - в этой истории идейная убежденность большевика воздействует на читателя с той же силой, что и нравственное обаяние героя, его трогающие сердце человеческие качества: "Хучь и чужая в тебе кровь, а душой за тебя болишь, как за родного..."

И вот - образы коммунистов в "Тихом Доне".

Прежде всего думаешь об Илье Бунчуке - наиболее полно, "изнутри" развернутом характере коммуниста, все отдавшего партии и революции. Сопереживая его судьбе, мы идем из испытания в испытание, одно драматичнее другого: вынужденное бегство с фронта - под угрозой ареста за принадлежность к большевистской партии; дерзкая агитационная работа среди казаков в раздираемой противоречиями дивизии, которую двинули на подавление революции; служба в карательных органах, в трибунале, "творившем крутой суд и расправу над захваченными белогвардейцами". На руках у Ильи умирает в бою любимая женщина, Анна Погудко. И как бы подводя черту под героической своей судьбой, пройдет Бунчук весь роковой маршрут подтелковской экспедиции, на хуторе Пономареве примет смерть, как "невеселый отдых после горького и страдного пути, когда усталость так велика, так ноет тело, что волновать уже ничто не в состоянии". Погибает как жил, и в последний миг выказывая мужество, способное поразить даже растленную душу Митьки Коршунова ("Глянь на этого черта, - плечо себе до крови надкусил и помер, как волчуга, молчком").

В "Тихом Доне" нарисована сильная фигура кадрового пролетария-металлиста, подпольщика ленинской закалки Осипа Штокмана. Лично ему многим обязаны хуторяне, - когда пробуждается их социально-политическая мысль, когда делают свой жизненный выбор такие, как Михаил Кошевой, Котляров, Валет ("Я об нем более отца понимаю", - благодарно скажет последний, вспомнив Штокмана в окопах на войне).

Не в публицистических комментариях, как порой решается эта сложная тема в историко-революционной литературе, а в реалистическом изображении, в психологической пластике воплощена Шолоховым большая мысль о пробуждении заскорузлых крестьянских умов к свету коммунистической правды. Натужно-медлителен этот процесс в мире, оплетенном паутиной казачьей кастовости. Труден, мучителен, но зато и необратим!

Видишь, с какой теплотой писал Шолохов образы этих самых первых хуторских "красных", их поистине зоревое пробуждение. Образ каждого как бы свидетельствует: пройдет не так много времени, и этим светом озарятся души уже тысяч и тысяч в трудовой казачьей массе.

Раскрывается целая жизнь несуетно-прочного, наделенного глубокой человечностью Ивана Алексеевича Котлярова, машиниста с хуторской мельницы, первого председателя Совета в Татарском.

Нещадно бит и мят жизнью Валет, этот типичный деревенский пролетарий. И, кажется, затуркала она его совершенно, парень плачет по-детски; но в окопах империалистической, в сцене с немцем именно этот Валет поразит нас всплеском чувства поистине органического интернационализма и классовой общности, свойственной людям труда: "- Я - рабочий... За что я тебя буду убивать? Беги!.. Ну да, я социал-демократ. А ты беги... Прощай, браток. Лапу-то дай!" (И услышит тогда в ответ: "- В будущих классовых битвах мы будем в одних окопах. Не правда ли, товарищ?").

Наконец, Михаил Кошевой, этот удивительно трудный для литературоведческого комментария характер - и по сей день в критике нет согласованного мнения на его счет. Думаю, происходит это оттого, что ни в каком другом образе Шолохов не дал столь сложного и разноречивого "замеса" всех казачьих добродетелей и проторей, своеобразного психологического "комплекса", характерного для непростого, далеко не триумфального становления нового образа жизни в казачьей среде.

Говорят: никогда Кошевой не был бы так беспощаден к Григорию Мелехову, если бы все знал о бурях и противоречиях в глубине его души, то, что известно читателям, - если бы Кошевой мог прочесть "Тихий Дон"!

Однако ведь и про Григория Мелехова можно сказать то же самое. Когда он бросает Кошевому свое презрительное: "До чего же ты сволочной стал, Михаил!", он тоже судит лишь по внешнему, мало что зная, как разгоралась в батрачьем сыне Мишке Кошевом искорка, зароненная большевиком Штокманом, как "ощупкой" шел он к единственной на свете революционной правде, постепенно вырастая в вожака хуторской бедноты, в представителя Советской власти на хуторе, как судьба революции, дело партии стали для него дороже всего личного.

Не знает и о том, какими суровыми жизненными причинами были внедрены в бесхитростный и добродушный характер Мишки, некогда свойского хуторского парня, и эта жесткость, и недоверчивая мнительность, откуда эта ничего не прощающая память...

Непрост характер Михаила Кошевого, и есть нечто симптоматичное в том, что именно он, со всеми своими "комплексами", единственный из всех героев революционной когорты в "Тихом Доне" "доживет" до финала драматического повествования, останется строить мир дальше: в натуре его, как в сколке, отражено нечто очень характерное для дальнейших событий в Донском краю - со всеми победами и сложностями. Все же остальные, вслед за Анной Погудко и Ильей Бунчуком, Подтелковым и Кривошлыковым, один за другим погибают в обстоятельствах трагических. Плененному Валету вероломно стреляет в спину белоказачий конвой; Котлярова в числе других захваченных красноармейцев гонят через станицы и хутора, подвергая неслыханным мукам, а в Татарском взбеленившаяся Дарья Мелехова на виду всех в упор убивает кума из кавалерийского карабина; героически принимает смерть Штокман, когда под воздействием кулацкой агитации на красном фронте восстает Сердобский полк, он бесстрашно встает над разъяренной толпой, говорит ей слова правды и уже под наведенным в грудь дулом успевает крикнуть: "Коммунизм будет жить!.. Товарищи!.. Опомнитесь!.."

Доводилось читать, что "наши люди в "Тихом Доне" облажены не всегда достаточно полнокровно и ярко... Художественная слабость, неполноценность этих образов бесспорно, один из самых существенных недостатков романа"1.

1 (И. Лежнев. Путь Шолохова. Творческая биография. М., 1958, с. 334)

Словно под некую планку механически ставят героев, образ Подтелкова мерится той же мерой, что и Григория Мелехова, - конечно же, с таким подходом "неполноценность" будет "бесспорной".

Не принимается в расчет и то немаловажное обстоятельство, что фигуры таких наших, как Подтелков или Кошевой, в шолоховском повествовании постоянно подпираются еще и не учтенным никакой критической статистикой множеством эпизодических фигур, среди которых и боевой хохол Гаранжа, открывший Гришке Мелехову глаза на механику социального мира, и многочисленные соратники Бунчука (Анна Погудко, Абрамсон и др.), Лагутин и героическое ядро коммунистов в Сердобском полку; и еще - противники Мелехова в дни мятежа: комиссар Лихачев, пленные красноармейцы, отчаянные матросы, умирающие с "Интернационалом" на устах...

В большом эпопейном повествовании постоянно бьется, как пульс, ни на миг не утихая, тот вопрос, что задан некогда Григорием Мелеховым самому себе и целому миру: коммунисты - кто они среди людей, почему все-таки "большинство казаков за большевиков тянут?"

Вопрошающий, исполненный щемящей тревоги взгляд Григория при встречах с такими, как Бунчук или Лихачев, словно придает нашему читательскому знанию о большевиках "Тихого Дона" еще большую глубину, рождает удвоенное зрение. Это особый аспект темы партии, большевиков времен революции, - Шолохов позволяет взглянуть на этих людей еще и таким вот взглядом: когда человек уверен, что перед ним противник (Григорий любит повторять: "Мужик - враг, но казак, который зараз идет с красными, двух врагов стоит!"), уверен - и не может безотчетно не восхититься чужим мужеством, силой иной веры!

Думаешь: как же бесконечно могуч этот мир коммунистической идейности, эти люди, вдохновленные революционной правдой, если они вызывают искреннее восхищение даже в Григории Мелехове, предводителе повстанцев, если остаются сильными духом и в стане врагов, в бедственный час своего пленения.

Большевики, солдаты революции, в "Тихом Доне" показаны в кровной связи со всем народом, с ленинской партией. Убедительно их моральное превосходство над теми, кто противостоит движению нового, пошел против революции.

И если социально-психологический анализ преследует цель показать, что значит "отдельно взятый" человек для всех других, то эта истина тем более относится к характерам коммунистов. Они, как правило, неординарны и судьбами своими, и глубиной чувств, и непосредственной ролью в событиях. Потому они и колоритны с точки зрения психологической, проявляют себя в поступках активных, в драматургии непридуманной. Тот, чья жизненная энергия направлена к высокой цели, чаще других оказывается своеобразным "истоком" общественного движения (как Штокман для татарцев или Бунчук для колеблющейся массы казачьего полка). Книги, подобные шолоховской, именно в теме коммуниста открывают для себя благодатную возможность конкретно проследить, как происходит воздействие индивидуальной воли на коллективное мирочувствие. Коллективистская психология в большевике тем более выразительна, что в ней идейность слита с реальным практическим деянием.

"Почему большинство казаков за большевиков тянут?" - этому вопросу, поставленному в "Тихом Доне", откликается буквально все шолоховское творчество. Тема партии получает дальнейшее плодотворное развитие.

От Кошевого, Бунчука, Котлярова идет прямая линия к большевикам "Поднятой целины", к Нагульнову, Давыдову, Разметнову. Это не столько даже "преемники", сколько опять-таки "те же самые", поскольку они дрались за Советскую власть на одних и тех же огневых плацдармах - Первая Конная, Балтика и Петроград, Касторная и Каховка...

Понятно, что было бы зряшным занятием искать непосредственного "продолжения" образов "Тихого Дона" в "Поднятой целине" - в Гремячем Логе нет никого, кто прямо копировал бы судьбу или характер Штокмана, Мишки Кошевого, Подтелкова.

Точно так же, как и в "Тихом Доне" не нашлось своего Макара Нагульнова, что немало огорчило иных критиков, считающих, что этот герой "мог бы уверенно появиться и действовать в "Тихом Доне", когда бы не заняла здесь все внимание писателя мятущаяся душа Григория. Герой, который в своей душевной цельности и идейном устремлении был бы достойным противником и соперником тому же Григорию, ибо, конечно же он, Макар, намного крупнее и щедрее сердцем, нежели, к примеру, Мишка Кошевой - натура мелковатая и мстительная"...1

1 (Вс. Сурганов. Человек на земле. М, 1975, с. 225)

Как ни увлекательно подобное сопряжение героев из разных книг (по принципу "Клуба знаменитых капитанов"), - литературоведу не приходится забывать и о конкретной эстетической задаче произведения, его целостной идейно-художественной концепции. Важно видеть, какую роль отводит автор данному персонажу в архитектонике всего повествования, ибо даже самый великолепный характер никогда не бывает в искусстве самоценным, его конечной целью и единственным смыслом.

Иначе художник никогда не сможет отбиться от летящих в него со всех сторон самых неожиданных вопросов - почему он не нарисовал Кошевого в "масштабах" Мелехова, отчего не показал всесторонне Подтелкова - ведь это личность, которая в историческом плане значительней всякого другого в романе!

Говорим об "интеграции" трех главных образов коммунистов в "Поднятой целине" - они как три ипостаси одного. Между тем каждый из них сугубо индивидуально получает свою художественную задачу, занимает точно назначенное место в романе.

Когда проводят кропотливую работу над текстом "Поднятой целины" с целью доказать, что Нагульнов в конце концов мало чем отличается от Давыдова: функция, мол, у них единая - вместе руководят они гремяченским коллективом и умирают рядом, как один человек, - нельзя не оценить исследовательского энтузиазма и благих целей, но в то же время и не подивиться: а зачем, собственно, роману сразу два Давыдовых (или два Нагульновых)? Настоящее искусство никогда не вправе позволить себе излишества дублирования. В искусстве по-иному бывает, когда два образа, кажется, совершенно родственные с точки зрения художественного конфликта, выявления истины, незримо вступают в сложное противостояние, и это дает всему роману глубинное напряжение, предельно заостряет общую идейно-нравственную картину действительности.

Коснувшись темы - душевный мир коммуниста и общественное самосознание хутора, мы увидим, что каждый из трех центральных героев "Поднятой целины" будет соотноситься с ней неповторимо по-своему.

Если образ Андрея Разметнова занимает здесь некое центристское положение (поскольку всего органичней выражает определяющие черты народного характера), то образы Давыдова и Нагульнова будут представлять собой как бы два крыла, две крайности.

Позиция Давыдова отчетлива: человек новый в Гремячем, он целеустремленно и осознанно ("Пуд соли съем!") вживается в крестьянскую жизнь, на глазах богатея от того нравственно ценного, что есть в окружающем хлеборобском мире.

Всего сложнее здесь проблема Макара Нагульнова. И может, всего важней для общей концепции произведения.

С шекспировской смелостью воплотил автор в Нагульнове образ романтика революции, - с его появлением искусство словно бы нашло классическое воплощение того типа, что не единожды возникал в "крестьянском романе" и был несомненно увиден многими авторами в самой действительности. Теперь эта фигура стала нарицательной, художественным типажом огромного масштаба, и имя ей - Макар Нагульнов.

О романтическом порыве этого героя1 можно говорить как о преломлении реальных черт народного, национального характера - высокого порыва, чувства дальней цели, братский солидарности со всеми трудящимися планеты. Каждую минуту помнишь, что Нагульнов всей душой предан делу партии, что он "страшно свой". И не только героику и романтику видишь в нем, - в какие-то моменты он, все принесший в жертву "любушке мировой революции", донельзя трогателен, такой несчастный в личной жизни, в быту. С самого начала перед нами образ психологически богатый и диалектически сложный.

1 (Романтическое в образе и поведении Макара Нагульнова отмечают почти все исследователи романа: "Писатель показывает его романтическую веру..." (А. А. Журавлева, А. Н. Ковалева. Михаил Шолохов. М., 1975, с. 134); "Образ верного солдата партии, романтика, грезящего победой мировой революции..." (А. Хватов. Художественный мир Шолохова. М., 1970, с. 397); "Макар Нагульнов - это романтик революционной эпохи..." (Ф. Бирюков. Художественные открытия Михаила Шолохова. М., 1976, с. 174) и т. д.)

Но именно потому, что мы хорошо видим все доброе в Макаре Нагульнове, нельзя забыть и другое: на какие нешутейные "загибы" способен этот человек - то ли в своей ярости, то ли в ложной убежденности, что только он один, за всех остальных, и знает, что нужно революции. "Всех порешу!" Это ведь не просто ненароком сорвавшееся с языка словцо, - в другом случае он довольно просто ставит вопрос о расстреле крестьян, режущих коров ("надо беспременно расстрелять"), он кулаком пытается выбить из старух религиозный дурман и наганом по виску доказывает необходимость заготовки семфонда.

Вот в этом-то свете Давыдов ему - совершенно очевидный "контраст". У них принципиально разные взгляды на то, как надо понимать революцию и гуманизм, классовую неуступчивость и душевную широту. Давыдов не может и не хочет жить на гремяченской земле как на временном полустанке по пути к мировой революции. Ему нужна уверенность, что сегодняшнее его дело - всего важнее на свете, а не то, что приходится делать "скрипя зубами".

Это он, Давыдов, говорит Нагульнову суровые слова, которые бьют в самую суть: "Живешь ты как во сне, Макар!" И автор неспроста добавляет при этом: "Еще ощутимее стал холодок в их взаимоотношениях с той поры..."

Л. Якименко, полемизируя с Анатолием Калининым, трактующим Нагульнова как "романтика из Гремячего Лога" и "героическую личность" ("Приехав в хутор, Давыдов сразу увидел, что по силе убежденности и вообще по силе характера у Нагульнова нет здесь равных"1), напротив, подчеркивает трагическое в образе Нагульнова: это трагедия той романтической устремленности, которая мало считается с реальностью окружающей жизни, с возможностями и повседневной практикой. Трагедия "ножниц", возникающих между героем и той народной массой, во имя которой он живет, и борется, и поспешает к мировой революции. "Ему не хватало самого главного, того, что красило Давыдова: внимания к каждому человеку, настойчивого стремления познать его, помочь горю и нужде"2.

1 (А. Калинин, Вешенское лето. М., 1964, с. 102)

2 (Л. Якименко. Творчество М. А. Шолохова, с. 553)

Трактовка Л. Якименко, может, и чрезмерно жестковата, но, с другой стороны, как было не понять беспокойства ученого относительно истины, когда в критике о Нагульнове все настойчивее стали писать: "бескорыстный, благородный рыцарь... огромная душевная чуткость и бережность...";1 образ, "передающий в своем жизненном кредо все богатство содержания социалистического гуманизма"...2

1 (А. Дубровин. Цель художника. Проблемы теории социалистического искусства. М., 1972, с. 296)

2 (В. Чалмаев. Мир в свете подвига. М., 1965, с. 275)

Нет Нагульнову равных в заботе о революции? А Кондрат Майданников, с его призывом к рабочим всего мира, чтобы они как можно скорей совершали у себя революцию, поскольку чудовищно тяжело одним, - разве в этом случае он меньше романтик и интернационалист, меньше болеет за общее? То же можно сказать и о Любишкине, и о Разметнове, Нестеренко и Шалом.

Иное дело, что каждый болеет за общее по-своему, - Нагульнов совсем не так, как Давыдов, - что ни случись, у него все одно: "Нет, не уговаривать их надо, а бить по головам да приговаривать..."

Что же получается в итоге таких наших рассуждений? Макар Нагульнов не только никакая не "героическая личность", но типичный "левак", и нам только остается, что присоединиться к уничтожающим характеристикам райкомовских чинуш, считающих, что Нагульнов не оправдал доверия партии и "своими поступками принес ей огромный вред", что он и "разложившийся элемент", и пособник "оппортунистам всех мастей, мешающих нам в нашем великом строительстве"?

Думается, ни одна из столь категоричных формулировок, славящая ли Нагульнова или полностью его перечеркивающая, не будет справедлива, поскольку нет в ней настоящего диалектического подхода к образу. А он задуман автором, несомненно, как развивающийся во времени и событиях, он никак не может на протяжении всего большого и богатого событиями повествования оставаться все в одном критическом состоянии. Это было ясно уже по первому тому романа, другое дело, что можно было только гадать, как именно пойдет развитие, куда и к чему приведет...

Развитие пошло через преодоление трагического разлада с действительностью. Оно словно являет собой "пробуждение" Макара, до поры жившего "как во сне".

И если наша литературная критика после завершения II тома "Поднятой целины" стала все более приподымать образ гремяченского партсекретаря, то причина этому отнюдь не в ее каких-либо субъективных капризах, - "повинен" в этом прежде всего сам роман, весь тот ход, который получило дальнейшее развитие образа.

Нагульнов хоть и исконно местный и в отличие от Давыдова почти всю жизнь провел среди этих людей, но и про него можно сказать: наконец-то он начинает как следует различать лица вокруг, понимать в окружающих нечто большее, чем просто сырье для строительства прекрасного завтра.

Недаром в лирику с ночными петушиными хоралами вторгается поистине знаменательная тирада, где мысль скорее уже Давыдовская, хотя и преподнесена она, как и следует ожидать, в неповторимо нагульновской манере:

"- То и мужчинское дело, куда пошлет партия. Скажут мне, допустим: иди, Нагульнов, рубить контре головы - с радостью пойду! Скажут: иди подбивать картошку - без радости, но пойду. Скажут: иди в доярки, коров доить - зубами скрипну, а все равно пойду! Буду эту пропащую коровенку тягать за дойки из стороны в сторону, но уж как умею, а доить ее, проклятую, буду!

Разметнов, немного поостывший, развеселился:

- Как раз с твоими лапами корову доить. Да ты се в два счета свалишь!

- Свалю - опять подыму, а доить буду до победного конца, пока последнюю каплю молока из нее не выцежу. Понятно? - И, не дожидаясь ответа, раздумчиво продолжал: - Ты об этом деле подумай, Андрюха, и не особенно гордись своим мужчинством и казачеством. Наша партийная честь не в этом заключается, я так понимаю..."

Могла ли прежнего Макара, скажем, заинтересовать в вожаке масс такая черта, как свойское отношение к людям?! А теперь он едва ли не с восторгом рассказывает, что видел нового секретаря райкома, который, рубаху сняв, мотается вместе с колхозниками на косилке, весь потом залился: "Мировой парень! Таких секретарей у нас еще не бывало".

Но ведь еще не бывало и таких вот речей в устах Макара! Каким-то новым тоном, шутейно и приятельски, разговаривает он с хуторскими бабами, пришедшими с предложением побелить школу к предстоящему партийному собранию. А на самом собрании, где принимают в большевики лучших колхозников, дивное диво, увидели гремяченцы, как улыбается Нагульнов.

"Всегда плотно сжатые губы его, дрогнув в уголках, вдруг расползлись в какой-то по-детски трогательной улыбке, и так необычна была она на аскетически суровом лице Макара, что первый не выдержал Устин Рыкалин. Это он в величайшем изумлении воскликнул:

- Гляньте, люди добрые, Макар-то наш, похоже что, улыбается! Первый раз в жизни вижу такую диковину!..

И Нагульнов, не пряча улыбки, отозвался:

- Нашелся один! Приметил! А чего бы мне и не улыбаться? Приятно на душе, вот и улыбаюсь..."

Внутренне прочувствованы, по-настоящему сердечны слова, с которыми Макар обращается после собрания к только что принятому в партию Майданникову:

"Клоня голову, Нагульнов взял прямо протянутую руку Кондрата в свои увлажнившиеся от волнения длинные ладони, сжал ее в полную силу, торжественно сказал слегка дрогнувшим голосом:

- Товарищ! Браток! Поздравляю! Надеемся, все мы, коммунисты, надеемся, что будешь примерным большевиком. Да иначе с тобой и быть не может!"

Вот когда Нагульнова можно с полным основанием назвать партийным руководителем хутора, а не тем живым укором, каким он был недавно, не устававший обличать: "Загубите вы, такие-то, мировую революцию! Не приспеет она черёз вас, тугодумщиков!"

Прав был Вс. Сурганов, на статью которого мы ссылались выше: разное есть в нагульновском образе, он и романтик, опьяненный "раз и навсегда грозовым дыханием военного коммунизма"; он и человек, который "словно разорван пополам: одна часть его пылающей души осталась там, во вчерашнем дне, в громе сражений за Касторную и Каховку, другая - устремилась в день послезавтрашний"; он и фанатик, который "в своей заостренности на мировую революцию, не задумываясь, способен пойти на любое насилие"... И вместе с тем Нагульнов - это самоотверженное и реальное дело во имя общей цели: когда он спасает амбары с семенным зерном, встав с наганом в руках против разъяренной толпы; когда один бросается в опасную погоню за Титком Бородиным; когда неуступчиво протестует против кандидатуры Островнова на колхозном правлении; когда собственноручно пресекает кровавые игры Тимохи Рваного... Критик утверждает, что не кто иной, как Нагульнов, в романе по-настоящему противостоит Половцеву, "перед целеустремленной ненавистью которого Давыдов без Макара практически беззащитен"1

1 (Вс. Сурганов. Человек на земле, с. 225, 230)

Этот "второй ряд", отмеченный критиком, эти качества беззаветного бойца за большевистское дело, со временем определенно берут верх в характере, становясь его сутью.

Улыбку Макара увидело целое хуторское собрание, а мы знаем за Нагульновым и такое еще, что неведомо на хуторе почти никому, а к психологическому облику; героя прибавляет так много...

Я имею в виду нежданное завершение столь долгих и мучительных взаимоотношений с Лушкой, которая сначала была его женой, потом стала любовницей Тимохи Рваного, была изгнана из дома, оказалась подружкой Семена Давыдова и снова вернулась к беглому Тимохе...

Какие только уничижительные характеристики не сыпались в романе на голову этой "распрочерт-бабы": Нагульнов ругает ее по-черному, чертыхается Давыдов, хуторские старики прямо-таки рычат при одном имени Лушки, в бешенстве квартирная хозяйка... Да и критики, бывает, не отстают от героев романа, А. Гурвич как-то заметил резонно: "Диву даешься, каким отталкивающим явлением предстает в свете благочестивой критики любовь Давыдова к Лушке Нагульновой!"1

1 (А. Гурвич. Литературно-критические статьи. М., 1972, с. 244)

Давыдов - сильная личность, и если такой связался с Лушкой, то здесь, как говорится, есть над чем подумать. Надо прислушаться не только к Давыдовским проклятиям, но и к той боли, что потаенно точит героя, тщательно скрывается от чужих глаз.

"Ну и черт с ней, если она такая психологическая!" - со злобой решает Давыдов после их разрыва. Но почему при этом "что-то уж очень горько щемило у него сердце, и на душе было сумрачно и непогоже, как в дождливый октябрьский день... Все эти благие рассуждения приносили несчастному Давыдову очень малое утешение. Стоило ему остаться наедине с самим собой, как тотчас он, сам того не замечая, уже смотрел куда-то в прошлое невидящими глазами, улыбался с задумчивой грустинкой, вспоминая милый сердцу запах Лушкиных губ, всегда сухих и трепетных, постоянно меняющееся выражение ее горячих глаз"...

Давыдов и Нагульнов словно взапуски осуждают Лушку друг перед другом, а в подтексте их речей: как все-таки дорога эта беспутная женщина и одному и другому!

Сто раз повторено, что Лушка - досадная клякса на биографии Давыдова, ниспосланный ему дьявольский искус. Она и мешала его делу, и подрывала авторитет, "любовная интрига Давыдов - Лушка достаточно убедительно мотивирует временное ухудшение работы председателя колхоза"1.

1 (И. Лежнев. Путь Шолохова, с. 423)

Все так. Одного только не забыть бы при этом: Лушка - она не только беда Давыдова, она любовь его! Горячая, пьяная, земная любовь, какой уже никогда у него не будет.

Потому и авторское отношение к героине такое непростое. Кажется, кому другому в романе, только не Лушке, можно было доверить критические замечания в адрес Давыдова, а между тем ей именно принадлежат едва ли не самые резонные суждения о слабинке Давыдовского характера. И когда на темной хуторской улице звучит их сердитый диалог, психологический настрой таков, что мы почему-то внимаем с сочувствием скорее Лушке, чем Давыдову, пытающемуся прочесть ей мораль:

"- А вот таким своим наглядным поведением ты в корне подрываешь мой авторитет. Понятно тебе?

Вспыхнув, Лушка с силой оттолкнула Давыдова, проговорила сквозь зубы:

- Тоже мне жених нашелся! Да на черта ты мне нужен, такой трус слюнявый? Так я за тебя и пошла замуж, держи карман шире! Ты по хутору со мной вместе стесняешься пройти, а туда же, "давай поженимся!". Всего-то он боится, на всех оглядывается, от ребятишек и то шарахается как полоумный... Думала, что ты человек как человек, а ты вроде Макара моего: у того одна мировая революция на уме, а у тебя - авторитет. Да с вами любая баба от тоски подохнет!

Лушка немного помолчала и вдруг сказала неожиданно ласковым, дрогнувшим от волнения голосом:

- Прощай, мой Сема!"

Похоже, что Шолохов здесь больше сочувствует своей Лушке, чем разоблачает ее. Вообще о шолоховских женских образах как-то не скажешь привычного: вот она, отрицательная... Я не говорю, естественно, об Аксинье, Дуняшке, Наталье, Ильиничне, Варюхе-горюхе. Но вот та же бесшабашная Лушка или Дарья Мелехова...

"- Никакой он не бандит, твой отец, он просто несчастный человек", - однажды с печалью сказала Аксинья маленькому Мишатке; наверно, нечто похожее можно было бы сказать и о Лушке Нагульновой или Дарье Мелеховой: никакие они не "отрицательные", просто несчастные женщины. (Примечательная деталь - в кино их играет одна и та же актриса, обаятельная Хитяева.)

Но пусть Лушка даже будет квалифицирована как полноценно "отрицательная", пусть она во многом действительно виновата перед людьми и собственной судьбой, - в нашем психологическом восприятии, в "памяти чувств" она и такая все равно остается вызывающе красивой, хлесткой, чувственной, полной молодой силы и свободы, поистине казачьей Кармен! (Это критик А. Дубровин так ее назвал, и справедливо - в судьбах, в облике Лушки и Кармен есть немало схожего.)

Лушка - залетная красивая птица на хуторе, словно мечта о какой-то иной бабьей доле, чем та, что уготована казачкам испокон веков свирепым на Дону "домостроем".

Есть в ней определенный вызов всякому ханжеству, святому постничеству. Вон с какой беспардонной прямотой объясняет она Давыдову, что за председательский авторитет так не борются и что грех никак не может быть "приличным". С некоторым даже философичным обобщением она говорит, что долго спасаться от истины "в холодке" невозможно, что неладно это, когда женщина не боится хуторской молвы, а трусом оказывается мужчина, незаслуженно носящий штаны... "Скучно мне с тобой, матросский тюфяк!" - признается Лушка своему ухажеру "с неожиданной и глубокой тоской в голосе".

Самый же разительный довод в ее пользу возникает все-таки с Макаром Нагульновым, который особенно свирепо изничтожал Лушку в своих инвективах, так сурово предостерегал от нее Давыдова. И, оказывается, втайне всю жизнь любил эту женщину!

Это Макар-то, про которого известно, что он начисто порвал со всем женским сословием, только бы оно не мешало его революционному порыву, Макар, который предлагал запретить всем молодым борцам всяческие там амуры...

Вот эта сцена, одна из самых психологически глубоких в шолоховском творчестве, воспринимаемая как символ не увядающего с годами таланта.

"... - Я убил Тимофея, - сказал Макар, прямо глядя ей в черные, измученные глаза, невольно переводя взгляд на страдальческие морщинки, успевшие удивительно скоро, за двое суток, надежно поселиться в уголках капризного, чувственного рта. - Зараз же иди домой, собери в узелок свои огарки и ступай из хутора навсегда, иначе тебе плохо будет... Тебя будут судить...

Лушка стояла молча. Макар неловко засуетился, разыскивая что-то в карманах. Потом протянул на ладони скомканный, давно не стиранный и серый от грязи кружевной платочек.

- Это - твой. Остался, когда ты ушла от меня... Возьми, теперь он мне не нужен...

Холодными пальцами Лушка сунула платочек в рукав измятого платья. Макар перевел дыхание, сказал:

- Ежели хочешь проститься с ним - он лежит у вашего двора, за перелазом.

Молча они расстались, чтобы никогда уже больше не встретиться. Макар, сходя со ступенек крыльца, небрежно кивнул ей на прощанье, а Лушка, провожая его глазами, остановила на нем долгий взгляд, низко склонила в поклоне свою гордую голову. Быть может, иным представился ей за эту последнюю в их жизни встречу всегда суровый и немножко нелюдимый человек? Кто знает..."

Сцена, заставляющая по-новому взглянуть не только на все, что происходило до сих пор с двумя этими людьми, но и на саму суть их характеров. Просто пустая и блудливая бабенка? Просто аскет, отвернувшийся от живой жизни? Вовсе нет. Тут и душевное благородство, и великодушие, и такая человечность в отношении к этой "распрочерт-бабе"!..

И уже не кажется удивительным, что критику А. Дубровину в этой сцене расставания увиделось не больше не меньше, как промельк грядущего, коммунистический идеал человеческой красоты! Он замечает, что социалистическое искусство при изображении даже самого "низменного" помнит о задаче пробуждения и раскрепощения в личности лучших человеческих качеств. И в трагический час расставания для Макара с Лушкой на какое-то мгновение словно исчезло все, что до сих пор разделяло их, - "воцарилось то человеческое, глубокое взаимное понимание, которое дороже всяких слов. На одну-единственную минуту, но эта минута для писателя драгоценна. Он словно увидел в ней предвестье таких отношении между людьми, какими они должны быть. И мы знаем: будут..."1

1 (А. Дубровин. Цель художника. Проблемы теории социалистического искусства, с. 296)

В творчестве Шолохова неизменна мечта о человечности людских отношений, потому под его пером любые, даже самые трудные коллизии неотделимы от его высокого гуманистического идеала.

А как же в истории Нагульнова обстоит дело с проблемой трагического? Ведь ее зерно несомненно содержалось в авторском замысле этого смело схваченного характера.

Наверно, это был большой искус для художника: открывалась возможность создать еще один трагический тип. Трагический! - недаром еще у древних рождение трагического героя знаменовало собой дорогую победу всего искусства...

Тем более, что в данном случае не было бы никакого разлада с реальными судьбами иных таких Нагульновых в обстановке 30-х годов: известно, как бедственно складывалась дальнейшая жизненная история некоторых по-нагульновски пламенных героев гражданской войны, которые не в силах были преодолеть крутые пороги двух эпох, терялись со своими максималистскими устремлениями в строительных буднях (литературой эта коллизия подмечена не однажды - в "Гадюке" Ал. Толстого, "Воре" Л. Леонова, в образе Кушли из "Сентиментального романа" Веры Пановой, - я нарочно называю самые разные проявления известного конфликта).

Возьми Шолохов именно этот аспект с его "ножницами" между идеалом и реальностью, желаемым и действительным, кто знает, может, и родилась бы под его пером новая трагедийная история - еще покруче мелеховской...

А в ситуации "Поднятой целины" внутренний конфликт Нагульнова осложнен еще тем объективным обстоятельством, что районное начальство в лице "хромающего" Корчжинского и его прихлебателей вероломно намеревалось превратить гремяченского парт-секретаря в козла отпущения за все ими же вдохновленные перегибы на первых порах коллективизации...

Но неспроста постоянно подчеркивается эта решающая особенность шолоховского творчества: любые художественные искусы поверять жизнью, соотносить с непосредственной действительностью, стремительно и своенравно разворачивающейся перед взором художника.

Автор "Поднятой целины" не мог не видеть, что за годы, особенно те, что легли между двумя томами романа, советская действительность по-своему распорядилась судьбами Нагульновых, - все чаще их романтическая энергия преобразовывалась в дело, все больше их находило свое место на социалистической стройке.

Романтическая революционная мечта обретала свой земной лик. Чтобы приближать сияющее будущее, мало было одного страстного желания и веры, - необходимо было трудиться и трудиться во имя этого. Вся жизнь вокруг Макара в те 30-е годы словно входила в русло этой созидательной задачи: поднималась индустрии, укреплялись колхозы, шла борьба за гектары и центнеры за умелых трактористов и боевых бригадиров, все Серьезней звучал истинный смысл Давыдовского "Работать берись!".

И Макар Нагульнов поворачивался к реальной жизни, занимаясь своими практическими делами колхозного партийного руководителя...

А та трагедия, возможность которой мы предположили, она только пахнула горячим в лицо герою - как взрывная волна иных других судеб, иных жизненных вариантов. Горек конец Нагульнова, его гибель под пулеметом, и все же про Макара не скажешь, что им прожита жизнь героя трагического. Хотя достоверная коллизия, раскрываемая его образом, не менее серьезна, чем любая трагедийная тема: это победа человека над "предначертанным" ему. Победа в человеческом характере самой эпохи, социалистического образа жизни, которому под силу преобразовывать в жизненно созидательное даже накапливающуюся энергию трагического!

Личность, все бытие коммуниста Нагульнова день ото дня полнится и богатеет от полноты народной жизни. В этом смысле судьбы Давыдова и Нагульнова действительно оказываются схожими - в самом главном.

Что касается романтических порывов, которыми взвихрена душа Макара Нагульнова, то во второй книге романа это романтическое все определенней получает реальную "оснастку". Это романтика горячих дел, так важных для народа именно сейчас. Высокая одухотворенность, жажда схватки, с какими Макар идет на встречу со своим грозным противником, заставляют вспомнить тот поистине "звездный час" героя, который не однажды был воспет Шолоховым, - в картинах гибели Подтелкова, Бунчука, Штокмана...

"- Что-то ты, Макар, сегодня веселый? Сидишь у меня пять минут, а уже три раза улыбнулся...

- На веселое дело идем, Сема, того и посмеиваюсь".

Он, самолично выследивший оборотней, по тревоге поднявший в ночи Давыдова и Разметнова, первым бросается в темноту приоткрытой двери: - "А ну, кто тут, стрелять буду!"

И гибнет как герой - "сраженный, изуродованный осколками гранаты, Нагульнов умер мгновенно"...

В романе на самой высокой ноте звучит это пронзительное, хватающее за душу: "Вот и отпели донские соловьи дорогим моему сердцу Давыдову и Нагульнову, отшептала им поспевающая пшеница, отзвенела по камням безымянная речка, текущая откуда-то с верховьев Гремячего буерака... Вот и все!"

"Поднятая целина" с большой убедительностью развивает мысль, заложенную в "Тихом Доне": закономерности народной жизни касаются всех без исключения, первых и последних, правых и виноватых, какую бы позицию в жизни эти люди ни занимали.

Человеческий облик того же Половцева в романе просвечивается многим: от соседства со злоязыким циником Лятьевским его патетика низводится до словоблудия; богомольность есаула не может не вызвать в памяти ничтожный лик кулака Лапшинова, тоже пытавшегося вовлечь господа бога в сугубо мирские дела; по-своему перекликается Половцев с Титком, который так деловито рубил ноги убитым, чтобы обзавестись лишней парой сапог, и с таким наглым спокойствием - совсем по-половцевски - встретил свой арест.

Половцев всегда был уверен, что "народ - как табун овец" и ни одна овца сама по себе не заслуживает какого-либо персонального внимания, - эту его философию лучше всего "проверяет" эпизод, когда полковник Седой-Никольский, один из руководителей заговора, дает казачьему есаулу явно авантюристическую задачу и Половцев вопит: "Вы же обрекаете меня на верную гибель!.. За неуспех операции будете отвечать вы, а не я!" Но Седой-Никольский на это отвечает с рассеянной улыбочкой: "Уж об этом не ваша забота, господин есаул". Мы уж этот грех как-нибудь замолим и объясним, погибайте спокойно.

И все-таки не с Лятьевским, не с Лапшиновым рождается окончательный приговор Половцеву, - ничто так беспощадно не высвечивает его нутро, как ненавистная есаулу советская действительность, сам факт существования рядом, под тем же гремяченским небом, Давыдова и его товарищей. Все, что ими совершено, любой сдвиг в народной жизни - это обязательно и новая болезненная "зарубка" на характере Половцева. Есаул падает на колени, молится, - с чего он вдруг дошел до такой жизни? Да с того, что накануне выселили из Гремячего кулаков, на которых Половцев особенно рассчитывал! И Островнов, подглядывая в щель, с недоумением видит своего грозного постояльца коленопреклоненным, по-старушечьи бьющим земные поклоны...

И так постоянно - новая ступень деградации всякий раз связана с какими-то весьма реальными событиями в общественной жизни. Потерпев крах на хуторе Войсковом, где казаки-заговорщики наотрез отказались от участия в мятеже, есаул, еще недавно само воплощение офицерского мужества, теперь плачет навзрыд, не стыдясь свидетелей свой слабости, из него хлещет муть проклятий, смывая все прежние высокопарные разглагольствования о любимом казачестве: "Ка-кой народ! Подлецы!.. Дураки, богом проклятые!.. Ну, да ладно! Поймут и пожалеют, да поздно будет... Мы еще вернемся, и тогда горе будет тем, кто отойдет от нас, предаст нас и дело..." (Думаешь: не проглядывает ли в этом моменте еще и своеобразное завершение истории другого краснобая, сладкопевца казачьей нерушимой самостийности - сотника Изварина из "Тихого Дона"?)

Своим "Ка-кой народ! Подлецы!" Половцев словно проговаривается в минуту аффекта, но автор точными штрихами давно вскрыл подспудное в есауле, давая понять, что за "демократ" засел в горнице Островнова: надо виднеть, как постоялец обращался с домочадцами Якова Лукича и с ним самим, как и бровью не повел, выслушав рассказ Лятьевского о сознательной выдаче властям нескольких рядовых участников заговора ("Пусть расстреляют или сошлют этих четырех идиотов, но я спасусь, а одна моя жизнь неизмеримо важнее для организации, чем жизнь этого быдла"). И еще памятный эпизод, когда, приехав на хутор Войсковой, чтобы довести до сведения заговорщиков боевую диспозицию, Половцев с немалым изумлением слышит какое-то "нестроевое" бормотание старика о каком-то там взволновавшем казаков газетном сообщении: "Ты о чем говоришь, дед? Ты что это несешь и с Дона и с моря? На старости лет умом помешался? Кто тебе давал полномочия говорить от имени всех тут присутствующих? - с гневной дрожью в голосе спросил Половцев".

Тут он весь, "казачий вождь", со всем своим высокопарением, с клятвами любви к простому казачеству и разглагольствованиями о нерасторжимом единстве отцов-командиров и рядовых.

Один из выразительных мотивов в шолоховском творчестве - неотвратимость расплаты, крушение души, приговорившей себя служить неправому, антинародному делу. Мотив этот был отчетлив еще в ранних шолоховских рассказах (образ отца в "Бахчевнике", атамана в "Родинке"; история непереносимых душевных мук, на которые до конца дней обречен казак Микашара, ставший предателем, - в рассказе "Семейный человек"). Могуче прозвучал он в "Тихом Доне". В истории Половцева логика этого процесса обозначена с особой резкостью: моральный и политический кризис, распад личности "казачьего вождя" происходит с последовательностью железной, жизнь лупит Половцева наотмашь, не давая передышки.

Вот раскулачивание, вывезли самых нужных с хутора. Вот уже и колхоз развернулся в Гремячем. А тут статья Сталина о перегибах. И смена руководства в райкоме партии - вместо "хромающего" демагога Корчжинского появляется умный человек Нестеренко... События, можно сказать, все исторического ранга, непреходящие, от них не отвернешься, не заслонишься. Как тут не пасть на колени, не взмолиться из последних сил: "Боже милостивый, всевидящий, справедливый!.. Поддержи!.. Да когда же этот час? Господи, приблизь твою кару!"

Самое убийственное в положении Половцева то, что он в своем логове, себя не щадя, и день и ночь радеет за простых казаков-хлеборобов, планирует их судьбу, клянется их именем, все что-то пишет, что-то рассылает с нарочными, каждый вечер поучает Якова Лукича...

А действительность, народная жизнь между тем, словно и не подозревая о существовании Половцева и его хлопотах, катит своим ходом, казаки заняты жизнеустройством по-своему: Майданников, преодолевая собственническую "жаль", ведет быков на общий баз; и пахари азартно соревнуются, самозагораются огни социалистического соревнования, которое с годами станет естественной нормой жизни этих людей; и девчонки вроде Варюхи-горюхи уже не боятся взять слово перед собранием казаков; и рябой Агафон Дубцов приносит заявление в партию, потому что сама жизнь ему указала "стоять за Советскую власть в одном строю с коммунистами"...

Вот где главная причина тому, что все ниже и ниже нравственное падение Половцева. Будет день, когда он заявится в знакомый курень "дюже выпитый", опустившийся донельзя и обовшивевший ("...прямо посверх одежи ходют"); и такое настанет время, когда он едва сможет сдержать себя, чтобы в слепой злобе не кинуться с клинком на "сожителя" Лятьевского (а тот, пожимая плечами: "Нервы - позор и бесчестье для офицера"); а потом и совсем страшное придет - тупая опустошенность, целыми днями Половцев будет просиживать за пасьянсом, раскладывая пухлые, замусоленные карты...

Есть единственно праведная и закономерная форма бытия. Это народная жизнь. И какие бы запруды ни возникали на ее пути, какими бы насильственными способами ни пытались повернуть ее живое течение, все равно рано или поздно запруды будут снесены, поток пойдет своим вольным, ему необходимым путем.

И "Поднятая целина", эта книга о могуществе народной жизни, восславляет народ не только в непосредственном изображении дней и дел Майданниковых и Любишкиных, но еще и через беспощадное развенчание Половцева: на наших глазах трудовые люди пресекли еще одну волюнтаристскую претензию, несовместимую с реальным ходом действительности.

История политического краха, моральной гибели белого есаула сильна своим гуманистическим пафосом: это ли не подлинно человечный акт - убрать такого с пути народного!

Не менее любопытно в этом смысле и происходящее с хуторским оборотнем, Яковом Лукичом Островновым.

Надо сказать, что образ этот едва ли не единственный в "Поднятой целине", который стал предметом и критических замечаний, - хвалили в романе все, но перед фигурой Якова Лукича происходило некоторое замешательство. Осознанно и коварно ведет Островнов свой двойной образ жизни - и мучится этим своим двурушничеством! Мучится кулак, который всегда казался персонажем простейшим, почти "одноклеточным", - а тут такая многосложность психологии!

В довоенные годы писали, что кулака в шолоховской трактовке не назовешь "не только типичным, характерным, но и правдоподобным", что образ Островнова "механически двоится, лишен цельности". Автору "Поднятой целины" советовали при доработке романа предпринять все возможное для устранения этой "разорванности двух сторон психологии и поведения Островнова", иначе можно будет подумать, что автор просто "не понимает непримиримости, антагонистичности изображенных им противоречий" и даже "затушевывает проблему кулака как проблему классовую..."1

1 (Цит. по кн.: В. Гура, Ф. Абрамов, М. А. Шолохов. Семинарии, с. 36)

Но Шолохов при переизданиях романа, а во II томе особенно, только заострил эту психологическую "двойственность" Островнова.

Социально-политическая определенность образа не оставляет никаких сомнений, - речь идет об убийце родной матери, практическом исполнителе всех диверсий в колхозе, содержателе вражеского притона. "Советская власть Якову Лукичу и он ей - враги, крест-накрест" - сказано в романе.

Так почему же это "нетипическое" все-таки творится с Яковом Лукичом, да еще в пору самого рьяного его служения Половцеву? Колхозного завхоза словно бы захватывает общий энтузиазм, он загорается при виде великих возможностей, которые открывает перед крестьянином колхоз, ревностно берется за утепление базов, руководит перестройкой амбаров и конюшни - Давыдов не нарадуется на его ударную работу.

Умелая маскировка врага, и только? Но в романе сказано на этот счет совершенно недвусмысленно: "его увлекала работа, хотелось делать, в голове рождались всяческие проекты". "Раздвоенной, диковинной жизнью жил эти дни Яков Лукич..." И когда автор заглядывает в самое .потаенное внутреннего мира Островнова, там то же самое: "Скорее бы! А то я промеж ними и колхозом раздерусь, как бык на скользи!"

Когда Лятьевский допекает Якова Лукича своими барскими понуканиями, этот безропотный исполнитель вдруг начинает говорить на каком-то неведомом для офицера языке: "И вы, ваше благородие, или как вас там кличут-величают, напрасно меня дурите, за глупого считаете... Вы, господа офицеры, до семнадцатого года думали, что одни вы умные, а солдаты и простые казаки все как есть с придурью. Учили вас красные, учили, да, так, видать, ничему и не выучили..."

Это сами новые времена заговорили его голосом!

Не надо думать, что Островное после всего такого станет хоть чуток лучше душой, - поставив новые амбары и первым сдав семенное зерно, он потом будет подбивать баб на грабеж этих колхозных закромов, на убийство Давыдова.

Углубляясь во внутренний мир Половцева или Островнова, писатель преследует совершенно очевидную цель - хочет сказать, что нам, строящим новый мир, необходимо со всей ясностью представлять подноготную всех тех, кто стоит поперек пути. Нужно трезво и разумно представлять, из чего складываются и эта звериная цепкость, фанатическая убежденность иной веры, и эта странная на первый взгляд противоречивость поступков врага. Незнание - несчастье для бойца. Незнание, непонимание сущности Островнова стоило Давыдову жизни.

Рисуя врагов внутренне сложными, ратуя за полноту человековедения, Шолохов не только в Давыдове или Майданникове, но буквально в каждом своем герое хочет увидеть и понять время. И в Половцеве! И в Островнове!1

1 (Заметим, что подход Шолохова к образам, подобным Половцеву или Островнову, еще и еще раз свидетельствует о его особом и неослабевающем интересе к той наиболее сложной форме психологического анализа, которая зовется "диалектикой души" и сосредоточивается не просто на проявлениях чувств, но и на самом "Одессе их противоборств и превращений)

Оно огромно и всевластно, это время, заставляющее даже гремяченского кулака "загореться" колхозным, в критическую минуту апеллировать не к чему-либо, а к опыту самой революции: "Вы, господа офицеры, до семнадцатого года думали..." Время - сквозь все, даже сквозь черную душу Островнова, негодяя из негодяев.

В эпическом рассказе о революции, который длится под пером Шолохова на протяжении всей его творческой жизни, раздумье об особенностях коллективистской психологии нигде не теряет своей интенсивности, им определяются многие другие художественные решения, - касается ли это, мы видели, вопросов комического или подхода к теме врагов народной жизни; или проблемы так называемых "второстепенных" героев повествования, о которых поговорим несколько обстоятельней.

Художнический интерес к этим "второстепенным" у Шолохова столь очевиден, что способен порой поставить в тупик любого опытного толкователя законов романистики.

Примеров на этот счет можно привести много. Ограничимся двумя.

В "Тихом Доне", в главах, посвященных Илье Бунчуку, есть такой момент, когда герою страсть как важно повидать Анну, любимую женщину, с которой был разлучен обстоятельствами войны. Наконец он находит ее в кругу красногвардейцев, собирается окликнуть, но прежде чем это произойдет, автор сочтет необходимым сообщить, что Анна стоит рядом с красногвардейцем, рассказывающим нечто очень интересное, что рассказчик высок, "латышского облика", когда говорит, то склоняет голову набок и отводит папиросу, "топыря мизинец", что на крупном его лице "в каждой, как топором вырубленной черте жило и теплилось умное, острое и неожиданно злое"...

Никогда этот красногвардеец в повествовании больше не появится, не будет помянут в связи с чем-либо прошлым. И тем не менее - такие о нем подробности, именно в этом напряженном месте!

...Неминучая опасность нависла над красными казаками хутора Татарского - полыхает по Дону мятеж, огонь расходится со страшной скоростью. Михаилу Кошевому даны считанные минуты для того, чтобы спастись, надо что-то предпринимать немедленно! Еще не решив, что же именно, Кошевой идет по переулку, ловя тревожные звуки набата на майдане.

И в такую-то минуту его взгляд ненароком падает на подворье Архипа Богатырева, где две бабы обмазывают глиной курень к пасхе.

Архип Богатырев - и сам далеко не первостепенное лицо в романе, а об Архиповой бабе и говорить не приходится, - что она и Мишке, и читателю? Но вот какой авторский пассаж влечет за собой этот нечаянный взгляд Мишки Кошевого:

"Одна из них месила глину с навозом. Ходила по кругу, высоко подобрав юбку, с трудом переставляя белые, полные в икрах ноги с красными полосками на коже - следами подвязок. Копчиками пальцев она держала приподнятую юбку, матерчатые подвязки были взбиты выше колен, туго врезались в тело. Была она большая щеголиха и, несмотря на то что солнце стояло еще низко, лицо закутала платком..."

Что это? Особенности поэтики, шолоховская неуемная страсть всему, чего ни коснется кисть, давать полнокровную, пластическую зримость?

Не только это.

Вопрос об этих "второстепенных" персонажах в творчестве Шолохова можно в равной степени рассматривать как в сфере тонкой романной специфики, так и в сфере широко мировоззренческой: здесь многое уточняется в самом характере отношения художника к действительности. И чтобы определить резон писательского внимания к ним, оправданно или неоправданно столь пристальное внимание к тому или иному из них, - меру и "точку отсчета" надо будет выводить прежде всего из представлений о настоящей роли "малых сих" в историческом революционном процессе, в событиях современности.

Когда говорится, что у Шолохова вне поля деятельности народной психологии невозможно понять внутренний мир ни одного отдельно взятого героя, то закономерность эта целиком распространяется и на "второстепенных" лиц. Они - как носители народного мпрочувствия - у Шолохова из персонажей спорадических, сопутствующих и случайных вырастают, я бы сказал, в ранг самих типических обстоятельств: если типические характеры - по известной классической формуле - проявляются в типических обстоятельствах, то в данном случае они проявляются в первую очередь в сопряжении с множеством окружающих лиц, столь выразительно прописанных, а главное, получающих столь высокое репрезентативное положение.

В своем многообразии такие герои и есть массовое сознание народа. Они поток жизни и ее объективность. Это от них прежде всего зависит общая психологическая атмосфера произведения.

Однако не только как поток и атмосфера, - и сами по себе, в своей индивидуальности шолоховские "эпизодические лица" часто несут весьма серьезную конструктивную нагрузку, выражают собой острые контрасты времени и, что особенно важно, выступают именно как характеры.

Бедуя с бандой Фомина, носясь из конца в конец по донской степи, Григорий Мелехов однажды встречает на перепутье дорог однохуторянина - кривого старика Чумакова. "Нехорошо, - сказал тогда старик, - право слово, нехорошо! Бог-милостивец, он все видит, он вам всем это не простит, попомни мое слово! Ну, мыслимое ли это дело: русские, православные люди сцепились между собой, и удержу нету. Ну, повоевали бы трошки, а то ить четвертый год на драку сходитесь. Я стариковским умом так сужу: пора кончать!"

Когда закрываешь роман, непритязательная, по-стариковски наивная эта речь вдруг всплывает в памяти как нечто очень важное для оценки и понимания всех мытарств Григория Мелехова. Потому и фигура самого старика как бы укрупняется задним числом, видится немаловажной для развития всего романа.

Таких превращений в романах Шолохова немало. Выразителен в этом плане образ медика из "Судьбы человека", хотя даже имени его не названо - не до имен тогда было Андрею Соколову...

Вместе с другими красноармейцами-военнопленными загоняют его на ночь в церковь, приспособленную под тюрьму. Людей набито битком, ад кромешный. И во тьме, среди этого человеческого месива то там, то тут возникает фигура некоего медика, тоже военнопленного, - человек пытается хоть чем-нибудь облегчить людские страдания.

Он-то и вправил Соколову вывихнутую руку. Уже одно это дорого стоило в той обстановке, где гитлеровцы без малейшего милосердия добивали всех хворых и ослабевших. Однако короткий контакт с этим медиком для Соколова значил и того больше - рядом с ним Соколов впервые с момента пленения подумал о чем-то еще, кроме своей собственной беды.

Подумал о людях, о человеческом, не погибшем - хоть весь свет, казалось, летел в тартарары.

Подумал: "Вот что значит настоящий доктор! Он и в плену, и в потемках свое великое дело делал..."

Не с этого ли момента и начинается для Андрея Соколова отсчет его собственных человечных поступков в фашистском плену?

Доктор ему руку вправил, а он этой самой рукой, несколько часов спустя, в церкви на рассвете, задушил предателя, который намеревался выдать фашистам своего взводного.

В героической одиссее Андрея Соколова не было фигур "второстепенных", каждый бесконечно много значил для него - и этот доктор, и несчастный взводный, и задушенный предатель.

Подобное мы видели и в "Поднятой целине": для характера, скажем, Давыдова весьма немаловажным было то, что про него думают, как его понимают и повариха Куприяновна, и маленький Федотка, и секретарь райкома Нестеренко. Развитие образа длится и тогда, когда герой погибает, - длится в памяти других. Про то, что Варюха собирается оставить учебу в городе, Щукарь говорит многозначительно: "Сема наш был бы недовольный, я так разумею".

Герой до конца понятен только в "контексте" других окружающих персонажей, и когда иные из мягкосердечных критиков хотят несколько "приукрасить" Григория в роли предводителя мятежников, доказать, что до самого конца он проходит как натура бесконечно добрая, благодушная, гуманная, им бы всего полезней прислушаться к психологическим "показаниям" тех, кто в это время был к Григорию всего ближе.

"- Ты бога-то... бога, сынок, не забывай!.. Ну как же так можно? - говорит мать, Ильинична. - В измальстве какой ты был ласковый да желанный, а зараз так и живешь со сдвинутыми бровями. У тебя уж, глядикось, сердце как волчиное исделалось..."

"- Сумарок, - рассуждает отец. - Весь на кочках, и ни одну нельзя тронуть. Этот при моей старости на печку не иначе как шилом будет подсаживать!"

"- Да как зыкнет на меня... Истый бирюк в человечьей коже!" - рассказывает Аксинье Прохор.

Какое уж там добродушие...

Л. Толстой объяснял, что единство человеческих линий в его произведениях держится не на формальном их пересечении, строится "не на фабуле и не на отношениях (знакомстве) лиц, а на внутренней связи"1.

1 (Л. Н. Толстой, Полн. собр. соч., т. 62, с. 378)

Эта эстетическая закономерность наблюдается и в "Лихом Доне": конфликт и характер донского казака Григория Мелехова высвечивается многими, отнюдь не лежащими на поверхности параллелями, дальними и ближними сопоставлениями, контрастом различных жизненных историй, натур, судеб, суверенных психологических миров.

Оттого мы и говорим: Шолохов рисует личность в масштабах народа, с точки зрения художнической они равноинтересны на его палитре. Потому-то в высшей степени и наивен критический спор о том, кто в "Тихом Доне" "главней" как герой произведения - Мелехов или народ.

Свыше шестисот героев насчитывается в "Тихом Доне". Не ради ли Григория Мелехова и выведены все шестьсот - даже те, кто в перипетиях бурных событий никогда и не встречается с ним непосредственно, даже не подозревает о его существовании?

Илья Бунчук видел Мелехова не более двух раз - когда тот командовал героической атакой красногвардейцев под Глубокой (а Бунчук помогал ему своими пулеметами), и еще, когда гнали на расстрел подтелковцев... Но как много бы потеряла история Мелехова без истории Бунчука, без всех ее драматических подробностей, всего передуманного и перечувствованного!

Впрочем, как и без любой другой сюжетной линии - без деда Гришаки или Антипа Бреха, той солдатки, у которой Пантелей Прокофьевич котел украл, или красноармейца-латыша, с которым разговаривала Анна, а он курил, отставив в сторону мизинец... Чем-то да обеднялся бы "Тихий Дон".

Неизмеримо далеки, кажется, от Григория все житейские похождения монархиста Евгения Листницкого в смутные годы - его идейные споры в избранном кругу, Петроград, особнячок Горчаковых. Даже на фронте они служат в разных с Григорием полках. А еще где-то сумятится в своих лабазах купец Мохов... где-то в Москве обретается дочь Елизавета... возникает ее незадачливый любовник со своим дневником...

Однако все это - и о Григории Мелехове, его бедах и поисках.

Точно так же, как Григорий - ради любого из шестисот. Знание его души, кроме всего прочего, нужно нам, чтобы понять и Бунчука, и Листницкого, и Кошевого. И тех совсем уж "эпизодических", но несущих себе - если их взять всех вместе - конфликт, который и того покрупней, что заложен в мелеховском образе. Ибо это конфликт революции, целого народа.

Потому у второстепенных персонажей Шолохова столь серьезный эстетический "статус". В самой революционной действительности произошли разительные перемены в положении простого, рядового. В корне пересмотрела литература социалистического реализма традиционную для русской классики проблему "маленького человека".

Так всегда у Шолохова - любая грань его художественного новаторства в конечном счете зависит от жизненной нови, ею поверяется.

То, что говорит о себе в "Поднятой целине" кузнец Шалый, в жизни могли бы, наверно, сказать многие и многие простые люди: "После председателя и секретаря ячейки я первое лицо в хуторе, потому что без меня ни пахота, ни покос не обойдутся..." Это человек, осознающий свое действительное место в обществе, и момент такого осознания для Шолохова принципиален. Способностью подспудно ощущать свою соотнесенность с миром люди обладали во все времена, но наш век, как никогда, заставляет человека умом охватить всю сложность происходящего с ним самим в стремительно развивающемся обществе.

Горький говорил о "человеке миропонимания" как 6 цели социально-нравственного прогресса. Уже в Григории Мелехове мы отмечаем энергично работающую социальную мысль, - тем более она органична для внутреннего облика Давыдова или Лопахина.

Психологическое, человеком осознаваемое, - это вызов всему тому, что в искусстве ориентируется на темное и непознаваемое в людях, на искалеченные души и хаос чувств. Или на ту автономную "чистую психику", которую, бывает, так тщательно оберегают от всяческого "рацио", социального и проч.

Душевная жизнь маленького человека в классической литературе могла быть исключительно многосложной, но охватить ее умом, понять в причинно-следственных закономерностях дано было, как правило, лишь автору. Сколько мы знаем их, героев, чувствовавших себя всего лишь мельчайшей пылью в жизненном кружении!

Но вот Григорий Мелехов ли, Устин Рыкалин или Майданников в самих себе пытаются понять, что они в народе, который, "скажи пожалуйста, как заново народился". И рядовой солдат бронебойщик Лопахин с дотошностью профессионального психолога (только, понятно, в формах, соответствующих его горячей натуре) анализирует вслух свое внутреннее состояние и его связь с общим миросостоянием: "А происходит это потому, что воевать мы с тобой, мистер, как следует не научились и злости настоящей в нас маловато. А вот когда научимся да когда в бой будем идти так, чтобы от ярости пена на губах кипела, - тогда и повернется немец задом на восток, понятно? Я, например, уже дошел до такого градуса злости, что плюнь на меня - шипеть слюна будет, потому и бодрый я, потому и хвост держу трубой, что злой ужасно!"

В самом принципе здесь исчезает известная "диспропорция" между всеведающим автором и самим героем. Нарождается личность, все более способная понимать и объективное движение мира, и самое себя в нем, собственные чувства - как объективный фактор действительности.

Люди активной души всегда по-особому привлекают наше внимание, о них прежде всего речь в связи с самосознанием народа. Вот и о новом коллективистском миропонимании хоть и говорится, что оно так или иначе касается, всех, никого не оставит незатронутым, постепенно становясь самой народной психологией, - и все-таки есть те, кто всего ближе к огню, а есть кто подальше. Об этих последних, чьи души маловосприимчивы к новому или даже активно ему сопротивляются, мы достаточно много знаем по литературе, особенно 20 - 30-х годов. У Шолохова же любимый герой - как раз человек души активной, неуспокоенно ищущей. Таковы Мелехов или Давыдов, таков Николай Стрельцов, чьим взыскующим взглядом, кажется, пронизано все повествование о тех, кто сражается за Родину.

Сложный процесс революции с ее то томительно долгими, то взрывчатыми процессами всколыхнул народную психологию до дна, обострив в людях общественные импульсы, чувство классового сознания, жажду самоутверждения. Историческое движение во многом становится энергией и содержанием самой личной жизни. Для душевного мира Прошки Зыкова и Христони революция так же много значит, как и для Подтелкова (как, впрочем, и для Митьки Коршунова или Листницкого). Возникает революционный критерий психологизма, с ним видней становится, насколько та или иная натура близка к народной целостности, насколько мир субъективных ощущений отвечает объективной революционной реальности, народной правде.

Естественно, что нравственно-психологическая энергия, копившаяся в народе веками, всего решительней находит себе выход в поступках и помыслах активной личности. Той, что яростно борется со всяческой житейской косностью, решительно рвет путы вековой скованности, крупно утверждает свое суверенное творческое начало. Той, которая понимает жизнь, говоря горьковским словом, только как деяние.

И оттого, что Шолохов всего чаще пишет именно людей душевной активности, его психологическое мастерство уже в одном этом обретает отчетливое своеобразие; такой подход к характерам дает особую силу его психологическому анализу, верно служащему тем высоким идейно-художественным целям, которые ставит перед собой художник. Нет нужды всякий раз подчеркивать и оговаривать эту "зависимость" психологизма от чего-то более важного и высокого, - никогда психологическое, как таковое, в его "чистом" виде, не было и не может стать самоцелью шолоховского творчества. Автора "Тихого Дона" трудно представить в облике того художника, что тратит свой дар на литературный "иллюзион", когда с помощью пера читатель ввергается то в состояние горя, то в экстаз любви, то в лирическую нирвану...

Генеральная цель шолоховского психологизма - понять человека как личность.

В большом искусстве всегда отчетлива грань между просто "персонажем" и личностью, когда писатель ищет в своем герое, в себе и в людях то самобытное и самостоятельное, что дает право сказать: человек - это мир.

"Разве в безличности спасенье? - со свойственной ему этической тревогой размышлял Достоевский в своих "Зимних заметках о летних впечатлениях". - Напротив, напротив, говорю я, не только не надо быть безличностью, но именно стать личностью... Добровольно положить свой живот за всех, пойти за всех на крест, на костер, можно только сделать при самом сильном развитии личности"1.

1 (Ф. М. Достоевский. Полн. собр. соч. в 30-ти томах, т. 5. Л., 1973, с. 79)

Не эта ли страсть владела и Подтелковым, и Бунчуком, и Котляровым?!

Простые трудящиеся люди в творчестве Шолохова выходят в центральные герои не за априорную надежность "социальной прописки", но за то, что каждый из них и в самом деле доказал свое право - активностью души, выстраданным жизненным поиском, способностью воздействовать на окружающее так, как это дано настоящей личности.

О том, какие благодатные возможности для дальнейшего раскрытия своего человечески "исходного" получает личность в атмосфере социалистического коллективизма, рассказала нам "Поднятая целина". Как много при этом зависит и от самого человека, его воли и сознания, с исключительной силой дала понять "Судьба человека". Как и в случае с прежними книгами Шолохова, успех этого всемирно известного рассказа в немалой степени предопределен тем, что исторически-глобальная ситуация "проверена" характером и судьбой крупной человеческой личности.

И уже зная этот закон для любой шолоховской коллизии, мы ревниво вглядываемся в главы "Они сражались за Родину", в трех героев: кто-то из них примет на себя эту ответственнейшую централизующую роль? Тем более что исходному условию - непременно подлинная личность! - без сомнения, удовлетворяет каждый из трех - и Стрельцов, и Звягинцев, и Лопахин...

Люди на войне, они проходят жестокую проверку на все, что дорого в современном человеке. В том числе и на это право - быть личностью, а не песчинкой в урагане.

Жизнь дала Шолохову увидеть своих героев, своих казаков и казачек, тех, кого воспевал и защищал, воспитывал своими книгами, ради которых жил и писал, - увидеть в самом суровом из испытаний, какие только возможны на этом свете.

предыдущая главасодержаниеследующая глава








© M-A-SHOLOHOV.RU 2010-2019
При использовании материалов сайта активная ссылка обязательна:
http://m-a-sholohov.ru/ 'Михаил Александрович Шолохов'
Рейтинг@Mail.ru
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь