Крайности в литературной дискуссии видны отчетливо. Однако где-то должно же быть то разумное, более или менее прочное, что родится из спора, из вдумчивого и несуетного прочтения текста романа?
Ведь есть догадки и опосредованная логика интерпретации, когда, по старинному рецепту, сначала априорно придумывается "подходящий" Григорий, а потом уже подбираются соответствующие цитаты-доказательства, - но, однако же, есть и текст!
И сам ты, буде спрошен, - как бы ты объяснил это непосредственно прочитанное, как сам бы ответил на вопрос о существе образа Григория Мелехова?
Сказал бы, что этот казак - истинно сын родного народа, а не какой-то там отщепенец, несущий в себе черты вырождения. Это талантливый и глубокий человек, самоотверженный правдоискатель. Его появление в стане революции совершенно закономерно.
Проявив за короткую службу в красном войске недюжинную отвагу, раненный в бою, Григорий отправляется на излечение в родной хутор...
А через какое-то время мы вдруг увидим его предводителем контрреволюционного восстания, среди самых активных врагов Советской власти и пособников белому движению!
Был красным, и вот вдруг белый - как такое возможно? Когда, под воздействием каких конкретных причин, событий и импульсов могло произойти это поразительное превращение?
Рис. 18. Среди читателей-фронтовиков. 1941 г.
Будем верны уговору опираться на текст, внимательно прочтем эти "переходные" страницы.
Вот, кажется, обнаружена первая трещина. Став командиром красногвардейского дивизиона, Мелехов, опытный фронтовик, трезво замечает, как мало порядка в красном войске, как оно легко поддалось панике в Глубокой, как нерасторопны командиры...
Потом момент, пожалуй, все решивший - расправа Подтелкова над безоружными пленными, самосуд над Чернецовым. Верный воинскому рыцарству, Мелехов не в силах ни понять этого, ни простить.
"Григорий в первый момент, как только началась расправа, оторвался от тачанки, - не сводя с Подтелкова налитых мутных глаз, хромая, быстро заковылял к нему. Сзади его поперек схватил Минаев, ломая, выворачивая руки, отнял наган; заглядывая в глаза померкшими глазами, задыхаясь, спросил:
- А ты думал - как?"
Этой истории с самосудом вполне достаточно для того, чтобы Григорий Мелехов, человек импульсивный, взрывчатый, сразу оказался отброшенным к другой стенке и происшедшее начисто заслонило для него всю огромную правду революции.
Но так шолоховского героя никогда не поймешь, если просто "выстраивать" его образ соответственно событийному ряду "вдоль" зримой причинности.
Мне думается, что не от сцены самосуда все перевернулось, да и никакого такого разительного "переворота" не происходило с ним вообще. Будучи в лагере красных, Григорий Мелехов, как сам признавался, хотел "только спробовать".
Даже после общения с Подтелковым, его таких убедительных речей, все равно не находил в себе того решительного "да", какого ждешь: "мучительно старался разобраться в сумятице мыслей, продумать что-то, решить"...
Даже в том героическом бою, где Григорий проявил такую самоотверженность, пролил кровь за общее дело, приходит вдруг к нему чувство равнодушия: "И уже почему-то далеким и ненужным казалось то, что происходило на бугре".
А было это все еще до истории с пленными. С другой стороны, уже после этой истории, возвращаясь в родной хутор и в душе негодуя на Подтелкова, Григорий в то же время досадует, что так "не вовремя" ранен, что приходится покидать свою часть в разгар борьбы за власть на Дону. "Как-то несвязно и бестолково думал о недавнем, пытался хоть вехами наметить будущее, но мысль доходила до отдыха дома и дальше напарывалась на тупик... Тянуло к большевикам - шел, других вел за собой, а потом брало раздумье, холодел сердцем... Мира и тишины хотелось..."
На Татарский надвигается белый фронт, всем большевистски настроенным казакам надо бежать немедленно, тем более Мелехову, красному командиру. А Григорий вдруг заводит разговор о детишках, о хозяйстве. "Я нанюхался пороху не с твое!.." - гневно говорит он Валету, и лицо его бело от злобы, и злоба тем сильней, чем понятней ему самому вся слабость такой "аргументации". Когда же Котляров упрекает: "Нечего греха таить: с фронта пришли большевиками, а зараз в кусты лезем!" - Григорий отвечает ему все тем же: "Я-то воевал, пущай другие спробуют".
Мира и тишины хотелось... пущай другие...
Что это, о чем?
Да о том, что в Григории, пожалуй, сильней всего иного - и героического подвига под Глубокой, и "недовольства" случайным ранением. Тут прорвалось такое, что потом станет причиной едва ли не всей дальнейшей мелеховской трагедии.
Нет, Григорий Мелехов - не эгоист, не личность, "окрашенная крестьянским индивидуализмом", как писали. Общему, казачьему - как оно им понимается - Григорий предан всей душой. Человеком общительным, честным, прямым знали его и на хуторе, и в полку. С красными ли Мелехов или с мятежниками, внутренне он, как сам разумеет, всегда с народом и за народ. И меньше всего печется о личной корысти, о том, чтобы и этой заварухе как-то умножить свой середняцкий достаток.
Помнится, как сурово он выговорил ненасытному Пантелею Прокофьевичу, когда тот приехал на фронт за трофеями. Как определенен был, когда советовал отцу, растерявшемуся в противоречиях мятежа: "Живи так, чтобы лишнего ни в закромах, ни на базу не было". В разгар восстания Кудинов предложил было Григорию новый чин за рискованную операцию, но получил в ответ отповедь недвусмысленную: "Я тебе что?.. Я за-ради чинов пойду?.. Наймаешь?.. Плюю на твои чины!"
Григорий убежденно разъясняет родным, почему "иногородным" на Дону надо дать земельные наделы, - такое ли возможно в устах закоренелого индивидуалиста? Прав критик В. Камянов, когда пишет: "Мы не можем назвать ни одного поступка Мелехова, продиктованного ему приверженностью к добру, своему паю земли. Материальные ценности не имеют над ним власти"1.
1 (В. Камянов. Григорий Мелехов как трагический характер. - "Русская литература", 1960, № 4, с, 109)
Еще отчетливей в герое проступает нравственное начало, идущее от лучшего в народе, когда берешь в расчет не только то, что Григорий Мелехов любит, но и то, что ненавидит.
Казаков веками угнетали помещики, кулачье. На фронте офицеры-аристократы безжалостно гнали серое быдло на немецкие пулеметы. В дни мятежа они снова стали прибирать вожжи к рукам... Все это Мелехов видит острым взглядом, тяжело переживает.
Не однажды он разражается гневной руганью, вспоминая унизительное свое положение в офицерском кругу, с которым породнился было по воле случая: "Таким от них на меня холодом попрет, что аж всей спиной чую!.. Я им чужой от головы до пяток". И никогда не забудет этого унижения, не избудет ненависти, - надо знать натуру Григория Мелехова! Недаром так серьезна его "шутка", с которой он однажды обращается к Копылову: "Погоди, дай срок, перейду к красным, так у них я буду тяжелей свинца. Уж тогда не попадайтесь мне приличные и образованные дармоеды! Душу буду вынать прямо с потрохом!"
Эта-то органическая ненависть к "белоруким" прежде всего и привела его в свое время в большевистский стан. Обуревавшая многих и многих фронтовиков, ненависть тут была исходным началом.
Не о чем-то лично своем, а о нашем, общем думает Григорий в час ли посещения госпиталя именитыми гостями ("Вот они, на чью радость нас выгнали из родных куреней и кинули на смерть. Ах, гадюки! Проклятые! Дурноеды! Вот они, самые едучие вши на нашей хребтине!"); в спорах ли с Гаранжой, когда мысль упорно возвращается к одному: "Ты говоришь, что на потребу богатым нас гонят на смерть, а как же народ? Аль он не понимает?"; в общении ли с Подтелковым ("Я думаю, революция нам на руку". Нам!).
Ежечасно рискуя жизнью, бросаясь в самый огонь, Мелехов страстно желает, чтобы кончилось время "белоруких", пришла справедливая жизнь для родного народа.
Только вот народ для него - весь в казачьем, хуторском краю. Это Донщина, земля, которую "прадеды кровью полили".
Дальше его зрения не хватает, дальше - мужичьи края, чужая "Расея"...
Как ни оговаривай "особую позицию" Мелехова, в конечном счете здесь он исповедует идею все того же казачьего "автономизма", в самой сути своей противопоставляемого тому, что истинно с точки зрения исторической, социально-политической: подлинную свою свободу казачество может обрести только под знаменем великой пролетарской революции, в единстве со всем народом!
Конечно же, это "автономизм", хотя и не в том "свирепом" варианте, за который ратовал Изварин, это и не какой-то вариант калединской идеи казачьего "государства" посреди России. Нет, представление Мелехова о казачьей независимости - домовитое, узко крестьянское, его "политическая основа" - земля, заждавшаяся хозяйских рук, цветущие вербы у донской воды, которой только и можно отмыть с рук всю эту грязь, кровь, пороховую гарь...
Григорий, в общем, с радостью принял революцию потому, что она давала "укорот" всем белоруким, обрывала цепь, которой казачество было позорно приковано к царскому трону. Вот и пришла настоящая свобода. За это большевикам сердечное спасибо. А дальше казаки и сами наведут порядок в своем родном краю, подчистят, что нужно. Главное, чтобы в этой революционной кутерьме не порастерялись казачьи доблести и "вольности", чтобы казаков, упаси бог, не сравнили со всеми остальными, не омужичили и не расказачили.
"Поиграли мы в большевиков на фронте, а теперь пора за ум браться. Мы ничего чужого не хотим, и наше не берите, - вот как должны сказать казаки всем, кто лезет к нам", - толкуют Григорию дома Петро и Пантелей Прокофьевич. А Григорий? Еще недавно дравшийся под красным флагом, он сейчас возражает им совсем вяло: по существу, он уже согласен с отцом и братом.
Для одних революция - это мир, взорванный и творимый заново, крест-накрест перечеркнутая проклятая старая жизнь, которая так прижимала, что хоть криком кричи, хоть в петлю - если бы не революция!
Но у Григория Мелехова не то, что у поденщика Валета или ссыльного Штокмана. Для него революция - не какой-то глобальный переворот в мире, в России, на Д-ону, а только средство "жизнь облегчить", сделать ее посвободней, посчастливей, возвернуть то, чем светла была юность, самая прекрасная пора мелеховской жизни.
Потому едва отгремели первые грозы, как Григорий быстро успокоился, решил, что вот оно и настало, можно хозяйством заняться, детишек понянчить - тишины захотелось. Воевать же за целую Россию, за других, их неведомые села и города, нет дураков, пущай другие спробуют...
Такая, кажется, невинная житейская философия. Пусть бушует пожар кругом, а казаки пересидят его в своих хуторах спокойно, ни во что не встревая... Скольких она обманула в дни великих битв, эта простенькая философия, скольких привела к пропасти, к полному краху и мукам невообразимым!
Революциям, историческим катаклизмам присущи многие свои типические коллизии: одни - высоко героические, другие - низменные, вновь и вновь повторяющиеся в веках. Однако эта - возможно, самая наихарактернейшая, она всегда возникала и будет вновь и вновь возникать в революционных бурях: иллюзия насчет того, что можно найти некий "третий путь" между двух насмерть бьющихся сил. Отсидеться, откреститься...
Горчайший парадокс всей судьбы Григория Мелехова заключается в том, что мирная его идея "не встревать" очень скоро по суровой воле обстоятельств, а точнее, по неумолимым законам классовой борьбы, превращается в нечто весьма агрессивное, свирепое. С большой психологической достоверностью художник показывает все этапы превращения этой "нейтралистской" идеи - как она постепенно приводит Мелехова к таким пределам, где потеряет цену все ранее им сделанное для родного края, все, за что заплачена такая дорогая цена - жизни отца, брата, жены, матери, дочери, любимой...
Пусть другие повоюют, говорит Мелехов Котлярову, - и поначалу все вроде бы и впрямь выходит, как ему хочется. Без Григория отправляется в поход хуторская сотня, организованная белогвардейским офицером. Деды-казаки дают Григорию решительный отвод, потому что недавно был с Подтелковым, "краснопуз", "тоже казачьей кровушки попил". Но и он не молчит: "Да я и не нуждаюсь! На кой черт вы мне сдались!" Вернувшегося из недолгого похода Петра он встречает на теплой печи, насмешливо щурится: "Победили, что ль?"
Григорий, пережив глубокое потрясение, бежит от места казни подтелковцев, не желая иметь ничего общего с палачами вчерашних своих товарищей.
Все-таки мобилизованный в белую армию, он мучительно переживает это новое насилие над своими убеждениями: незачем драться вообще, тем более против этих русских парней, таких же, как он, крестьян. Сочувственно вслушивается Григорий в разговоры казаков о том, что нельзя ввязываться в борьбу с целым русским народом: "Одно слово - Расея!.." - "Нехай Россия - сама по себе, мы - сами по себе. Нам у них свои порядки не устанавливать". Это в чужих устах - его собственные, заветные и выношенные мысли.
Кончается все тем, что Григорий, однажды, "исполненный радостной решимости", седлает коня и попросту дезертирует из белой армии.
Однако приход в хутор Татарский красных частей (Оборачивается для Григория в высшей степени драматично.
История повторяется. Теперь Петр и ему подобные, хорошо помнящие о своих грехах перед Советской властью, агитируют Григория бежать из хутора. И опять именно Григорий настаивает: незачем бегать.
Один из красноармейцев, что определены на постой в мелеховском курене, свирепо задирается с хозяевами, но Григорий втолковывает ему умиротворяюще: "Я тебе вот что скажу, товарищ... Негоже ты ведешь себя: будто вы хутор с бою взяли. Мы ить сами бросили фронт, пустили вас, а ты как в завоеванную сторону пришел..." Это все одна и та же, прочно овладевшая Григорием идея: не мешайте нас с белыми, мы особые, у вас свое, и у нас свое, на равных...
Григорий даже на вечеринку, устроенную красноармейцами у Аникушки, пошел, согласившись, что нельзя обижать красных нелояльностью. Гулянка едва не стоила Григорию жизни - красноармейцы задумали расправиться с бывшим офицером, пришлось бежать, отсиживаться в закутах, пока не прошел фронт.
Но, рассказывая потом об этом происшествии Михаилу Кошевому, Григорий все равно продолжает стоять на своем: "Когда погнались, зачали стрелять - пожалел, что не ушел (в свое время к белым. - В. Л.), а теперь опять не жалею".
Заглянув как-то в хуторский исполком, он в разговоре с Кошевым и Котляровым довольно откровенно излагает эту свою нейтралистскую программу:
"- Мне, если направдок гутарить, ни те, ни эти не по совести.
- А кто же?
- Да никто!"
Но вот тонкость: и здесь в его речи то и дело мелькает: "нам, казакам". Григорий неизменно мыслит с точки зрения некоей казачьей, хуторской общности, для него совершенно очевидной.
Рис. 19. Кадр из фильма 'Судьба человека' (постановка С. Бондарчука, 1959 г.)
Это-то больше всего и возмущает Котлярова. "Казаков нечего шатать, - говорит он сурово, - они и так шатаются! И ты поперек дороги нам не становись. Стопчем!" Наделенный острым политическим чутьем, этот большевик достаточно точно определяет, как вредна для народной жизни и борьбы эта прокламируемая Мелеховым "особость": "Такие, как Гришка, в драке только под ногами болтаются. Паскуда! К берегу не прибьется и плавает, как коровий помет в проруби..." Согласен с ним и Мишка Кошевой.
Но вот в хуторе начинаются аресты "наиболее зловредных", и офицеру Мелехову снова приходится спасаться, по-звериному прятаться в дальнем хуторе. Он ли хотел драки! Однако оказывается, чтобы отстоять свою независимость, казакам надо биться и за это. Что ж, они будут биться, - не впервой! Весть о начавшемся казачьем восстании в тылу Красной Армии ломает последние хрупкие переборки этого "пущай другие повоюют".
"Пути казачества скрестились с путями безземельной мужичьей Руси, с путями фабричного люда. Биться с ними насмерть. Рвать у них из-под ног тучную донскую, казачьей кровью политую землю. Гнать их, как татар, из пределов области!" - так теперь думает Григорий.
Главным становится - "надо биться!"
Жизнь начинает казаться Мелехову "мудро простой", и он гонит коня, полный решимости, помимо воли рвется у него из горла повизгивающий, клокочущий хрип. На какой-то миг всплывает здравая мысль: значит, все-таки он будет драться с Русью, с красными? Они ли главные враги его свободы? Ведь жизненный водораздел всегда лежал между богатыми и бедными, казаки они или мужики. "Но он со злостью отмахнулся от этих мыслей".
Логика однажды сделанного неправого выбора неумолима. Как ни хотел Мелехов "тишины", а пришлось ввязываться в драку. Как ни проклинал "белоруких", искренне всей душой ненавидя тех, кто воплощал в себе вековое зло, "дармоедов" на шее трудового люда, а дорога мятежа против Советов прямехонько ведет повстанцев к белым.
Дела их все хуже, вот-вот восставшие районы захлестнет красное кольцо. Остается одно - надеяться на помощь деникинцев. Меняется реальная обстановка, и теперь все бледнее звучат угрозы Мелехова в адрес "дармоедов". Уже не без интереса выспрашивает он Кудинова: "А что слышно про кадетов?" Уже, прочитав листовку красных, где повстанцы называются своим именем, он не вскидывается в гневе, как это могло быть с ним раньше, - с холодной горечью соглашается: "Помощниками Деникина нас величают... А кто же мы? Выходит, что помощники и есть, нечего обижаться".
Еще шаг - и вот слово произнесено. Конечно, Кудиновы сделают свое грязное дело, рано или поздно "сосватают" повстанцев с кадетами, рассуждает Мелехов, но куда же подадимся?... "Надо либо к белым, либо к красным прислоняться. В середке нельзя - задавят".
Это и есть практическое разрешение философии "третьего пути" - казачьего, особого, независимого...
Страшно посмотреть этой реальности в глаза. Хотя все шло к тому, но сам факт соединения с белогвардейцами, с Добровольческой армией, двигающейся с Кубани, бьет Мелехова как обухом по голове. На офицерском банкете он полон "холодного бешенства", мысленно клянет белопогонников: "Сосватала нас с вами горькая нужда, а то и на понюх вы бы нам были не нужны. Сволочь проклятая!.."
Но что там ни шепчи про себя, как ни уверяй себя, что союз с белыми - только тактический маневр во спасение казачьей "самостийности", а дело движется своим чередом, и получает Мелехов от белых повышение в чине, и снова ведет своих казаков в бои, а потом отступает вместе с деникинцами - от Дона до самого Черного моря.
Такова неотвратимая логика действительности, определенная уже первым ложным шагом.
Лев Толстой сказал: чтобы объяснить, что он хотел выразить "Анной Карениной", ему пришлось бы еще раз воспроизвести роман. Так и тут - передать все тонкости и нюансы шолоховского романа все равно что взять да переписать "Тихий Дон" в виде критического сочинения... Когда речь идет об общей коллизии, все вроде бы так: Григорий Мелехов приходит в стан белых, в их рядах активно сражается против революции.
Но насколько все сложней в психологической сфере произведения! "Диалектика души" под пером автора - хоть он, несомненно, и знает "результат" наперед - тем не менее идет своими путями, по своим закономерностям.
Ложный идейный выбор непременно должен сказаться на нравственной стороне характера. Это для реалистической литературы аксиоматично. И Шолохов тут вовсе не собирается спорить с истиной. Напротив, со всей возможной откровенностью он описывает, как тот бесспорно высокий моральный потенциал, что отличал Григория в юности, отражая в себе лучшее, чем богат взрастивший его народ, - этот некогда по крупице накопленный капитал в перипетиях мятежа все больше дробится, утрачивается твердость критериев, все заметнее иссякают вера и сила.
Луч шолоховского психологизма достаточно ясно осветил все перепады в душе героя, заставляя читателя чутко улавливать всякое малейшее движение в характере, в поступках и непосредственных эмоциях Мелехова.
Буквально на другой день после приезда в хутор Мелехов ведет в разведку взвод, а захватив в плен Лихачева - словно начисто забыв, с каким до сих пор "омерзением относился к грабежам", - как последний мародер, раздевает красного командира: "Снимай полушубок, комиссар!.. Ты - гладкий. Отъелся на казачьих хлебах, небось не замерзнешь!"
"Как, бывало, ты все быстер бежишь, ты быстер бежишь, все чистехонек, а теперь ты, Дон, мутен течешь", - говорится в старинной казачьей песне, поставленной эпиграфом к третьему тому "Тихого Дона".
Размываются у Дона круты бережки...
Высыпаются косы желтым песком...
Григорий выбрал для себя неправый путь, и потому размывается, затягивается злыми песками сама душа его. Это ведь и про него в песне: "Уж как то мне все мутну не быть..."
Шолоховскому психологизму, исследующему процесс "расшатывания" героя, подсудны мельчайшие движения характера.
"Мне популярность не нужна", - совершенно искренне ответил некогда Григорий на издевательский вопрос Изварина. Но заметим, как вскипает теперь в нем эта "самолюбивая радость" при мысли о своей особой роли в мятеже, как он временами бывает падок на льстивое слово, как тщеславен: "Мы ить тоже не лыком шиты, дивизией командуем!"
Крестьянский сын, в молодости свойский и добродушный парень, он теперь даже дома разговаривает с "командной хрипотцой", а с однохуторянином Прошкой Зыковым, который стал его вестовым, иногда обращается почище того пана из Ягодного: "Ты, зараза, так и этак тебе в душу, службы не знаешь?.. Кто должен коня мне подать?.. А то привык запанибрата!.. Я тебе кто есть?"
Не какому-либо отпетому "белорукому", вроде Листницкого, а ему, крестьянину с хутора Татарского, скажет во время кубанского "отступа" другой казак: "Слухай, ты, ваше благородие, или как там тебя, погоди, не намахивайся!.. Ты, по нонешним временам, на казаков не дюже напирай. Зараз держи себя поаккуратней, а то греха наживешь..." А еще один казак добавит при этом насчет Григория: "Не тронь - оно вонять не будет!"
Гуманист, еще вчера проклинавший Подтелкова за самосуд над Чернецовым, поборник "лыцарской" справедливости, поднявший знамя, на котором написано "...против расстрелов и грабежей", Мелехов сегодня щеголяет в сумке, снятой с Лихачева, а на вопрос, куда девать пленных, с циничным безразличием отвечает: "В Вешки прикажи отогнать. Понял? Чтоб ушли не дальше вон энтого кургана!"
Дело доходит до того, что повстанческое начальство вынуждено обратиться к командиру дивизии Мелехову со специальным посланием: "Многоуважаемый товарищ Григорий Пантелеевич! До нашего сведения коварные доходят слухи, якобы ты учиняешь жестокую расправу над пленными красноармейцами... Ты идешь со своими сотнями, как Тарас Бульба из исторического романа писателя Пушкина, и все предаешь огню и мечу и казаков волнуешь. Ты остепенись, пожалуйста, пленных смерти не предавай..."
Изрубив матросский пулеметный расчет, Григорий в эпилептическом припадке бьется на руках казаков, заленясь, хрипит: "Пустите, гады!.. Матросню!.. Всех!.. Ррруб-лю!.."
Это уже моменты деградации не только нравственной, но и физической. Мелехов бросается в загул, "пьяным кружалом пуская жизнь. Запахом дымки (самогонки. - В. Л.) пропитался даже потник на седле. Бабы и потерявшие девичий цвет девки шли через руки Григория, деля с ним короткую любовь".
Меняется сама его внешность: после гульбищ "он заметно обрюзг, ссутулился; под глазами засинели мешковатые складки, во взгляде все чаще стал просвечивать огонек бессмысленной жестокости". Он теперь живет "понуро нагнув голову, без улыбки, без радости". Все отчетливей проступает в нем звероватое, волчье.
Рис. 20. М. А. Шолохов - почетный доктор права Сент-Эндрюского университета в Шотландии. Англия, 1962 г.
Мы-то знаем, что характер Григория и в юности не был прост: размах, душевность, честная требовательность к жизни сосуществовали в нем с предвзятостью, "бешеностью", строптивостью. Было дело - за одно неловкое слово едва не пропорол вилами брата. Иной раз откровенная правда в его устах оказывалась больней самой лютой подлости. Не забыть, как на сердечно-жалкое, такое трепетное письмо Натальи в Ягодное ("Пущай лучше одна я в землю затоптанная, чем двое. Пожалей напоследок и пропиши... Ты, Гриша, не серчай на меня, ради Христа"), он прислал тогда четыре расплывшихся на бумажке словца: "Живи одна. Мелехов Григорий". Подтелкову, которого ведут на казнь, он с уязвленным самолюбием бросает в лицо чудовищно несправедливое: "Теперича тебе отрыгивается!.. Ты, поганка, казаков жидам продал! Понятно? Ишо сказать?"
Крутой был замес характера - и то в нем было, и это. Теперь "того" остается все меньше, а "этого" все прибывает. Служение неправому делу дает простор дурному, вызволяет со дна души муть, которая когда-то пугала Григория в Чубатом. Эмоциональность его вырождается в болезненно-анархическую необузданность, чувство достоинства - в чувство собственной неподсудности человеческой морали, превосходства над другими. Дурное идет в рост, глушит доброе, как в поле сорняки глушат злаки.
Может, убедительней всего говорит об этом он сам, оправдываясь перед Натальей за гульбища и баб:
"- Ха! Совесть!.. Я об ней и думать позабыл. Какая уж там совесть, когда вся жизнь похитнулась... Людей убиваешь... Я так об чужую кровь измазался, что у меня уж и жали ни к кому не осталось. Детву - и эту почти не жалею, а об себе и думки нету. Война все из меня вычерпала. Я сам себе страшный стал... В душу ко мне глянь, а там чернота, как в пустом колодезе..."
Неправое дело рождает безнравственное, а оно, в свою очередь, усугубляет идейные заблуждения. И больше того: получив толчок извне, дурные наклонности теперь способны развиваться дальше и без помощи внешних "раздражителей". Когда сорняк укоренился, ему, бывает, не нужен и дождь.
Как бы мы ни приближали свой психологический видеоскоп к предмету рассмотрения, как бы ни брали крупно, во всех подробностях тот или иной момент, все равно между сюжетом в обычном понимании и "сюжетом души" будет оставаться некий зазор: чувство всегда сложнее конкретного результата. К тому же не может не сказаться и специфичность подхода: вольно или невольно, но критическая мысль всегда будет искать "результатов", этаких психологических определенностей и дефиниций. В то время как у Шолохова даже на "молекулярном уровне" внутренний мир героя отмечен все той же многосложностью и неоднозначностью, и здесь несет черты известной нам "диалектики".
В мыслях и поведении Григория Мелехова достаточно отчетливо отразилась классовая трагедия людей, которые в силу своей социальной двойственности мечутся в революции меж двух лагерей - до тех пор, пока не поймут, что есть лишь один, единственно возможный путь.
Это убедительно проверено "алгеброй" критического анализа, да и сам автор однажды, выступая на конференции читателей "Роман-газеты", подчеркнул: "Товарищи из предприятий задавали ряд вопросов, почему Григорий Мелехов, основной герой "Тихого Дона", этакий шаткий. Естественно, Григорий Мелехов, в моем мнении, является своеобразным символом середняцкого донского казачества. Те, кто знает историю гражданской войны на Дону, кто знает ее ход, - знает, что не один Григорий Мелехов и не десятки Григориев Мелеховых шатались до 1920 года, пока этим шатаниям не был положен предел. Я беру Григория таким, каков он есть, таким, каким он был на самом деле, поэтому он шаток у меня, но от исторической правды мне отходить не хочется"1.
1 ("На литературном посту", 1929, № 7, с. 44)
Кажется, куда яснее. Но буйный мелеховский характер - "взгальный", бесконечно живой и противоречивый - норовисто вырывается из любой, самой крепкой социологической узды. И характер такой, а к нему - эта неиссякаемая жажда полноты правды, всей подноготной, так характерная для Шолохова. И тогда против одних реалий, обещающих нам какой-то скорый и определенный "результат", вдруг встают иные, с другим знаком, и уже было сформировавшиеся определения рассыпаются, - надо разбираться во всем заново.
Даже после того, как Мелехов окончательно избрал свой "третий путь", внутреннее его развитие вовсе не останавливается, он продолжает жадно впитывать все новые впечатления действительности, разноречивые чувства в нем теснят одно другое. Мы помним, как в самый момент принятия рокового решения, когда Григорий в запале гонит коня в восставший Татарский и дальнейший жизненный путь кажется ему ясным, словно "высветленный месяцем шлях", - даже в тот час его не отпускают противоречия: "Богатые с бедными, а не казаки с Русью..."
Его участие в мятеже - все в яростном борении столь сложных чувств, что кажутся уже мелководными любые концепции - и "середнячества", и "отщепенчества"...
Григорию необычно дорого, когда однополчане кричат ему: "Жалкуем об тебе, Мелехов", "Ты наша гордость, тобою живем", когда о нем говорят как о командире, который казаков "в трату" не даст...
Он с волнением вглядывается в знакомые лица, и ему кажется: лучше его никто не понимает казаков, потому что он сам - частица их, несет сокровенные их думы и чаяния, кажется, что для них он навсегда "свой"; как бы там ни повернулось дело, они всегда будут с ним до последнего, как и он с ними.
Он не раз и не без гордости повторяет слова о своем исконном демократизме - он крестьянин, руки у него от старых мозолей как копыто, ему после войны, "бог даст - жив буду", не на балах блистать, а снова "с быками возиться".
Глава мятежников Кудинов жалуется:
"- Ну и народишко пошел!.. "Ты, - говорит, - что такое есть и до каких пор вы будете из нас кровь сосать? Хочешь, - говорит, - в два счета голову тебе на черепки поколю?" Гордость в народе выпрямилась..."
О "распрямлении" народа говорит и Григорий:
"- Господам генералам надо бы вот о чем подумать: народ другой стал с революции, как, скажи, заново народился! А они все старым аршином меряют. А аршин, того и гляди, сломается..."
Но любопытно: наблюдения схожи внешне, а утверждаются они с разных, полярных точек зрения: Кудинов имеет в виду "их", "народишко", а Мелехов говорит о "нас", о своем народе и о себе в нем.
Снова, как с самой первой встречи - как в Ягодном, в армии, на фронте, у красных, - мы постоянно отмечаем внимание автора к сильному, корневому, органическому в трудовой натуре Мелехова, к тому, что шло от народа и открывало перед Григорием в жизни настоящие перспективы. Эта художническая задача не снимается и теперь, когда путь Мелехова резко надломился. "Диалектика души" с прежней энергией ведет нас в глубь народной психологии и сопоставление Григория с Зыковым, Кошевым, Христоней, с целым казачеством дает возможность яснее представить природу тех нравственных сил, что еще восстают в душе героя, противятся неправде.
Шолохов, глубоко воссоздавший в своих книгах события первой мировой войны, годы нелегкой борьбы за Советскую власть, наконец, сражения с гитлеровскими захватчиками, со всей предметностью представляет, что это такое - войны справедливые и войны несправедливые. Но и то знает, что война - это всегда страшно. Вообще страшна война, но вдвойне - война гражданская, когда одна часть народа сражается против другой части того же народа.
Гражданская война - слова так часто употребляемые, что их сочетание уже не задевает с первозданной непосредственностью. Шолоховский психологизм не только восстанавливает эту первозданность, но и придает ей разительное заострение; у него гражданская война раскалывает не то что хутор или семью, - раскалывает душевный мир человека. Мысли Григория Мелехова относительно происходящего в большой схватке все масштабнее, прозрения бывают ослепительными, однако выбранный путь, железная логика обстоятельств влекут его своим ходом, все дальше и дальше...
Григорий Мелехов, как бы сказали сейчас, человек думающий. И то, что за ним всего лишь четыре класса образования, нисколько не ставит под сомнение интенсивность и самобытность его мысли. Мелеховское "блукаю, как в метельной степи" одинаково выразительно говорит и об угнетенности сознания малограмотного казака, и о бескомпромиссной требовательности человека к самому себе. Как бы чувство в Григории порой ни оказывалось сильней интеллекта, мысль его бывает очень глубока. Это он ведь подметил: "народ другой стал с революции", и о появлении англичан-интервентов под Усть-Медведицей он судит вот как здраво: "Я бы им на нашу землю и ногой ступить не дозволил!"; и в разговоре с Копыловым о роли военной науки Мелехов говорит: "Нет, я науку не отрицаю. Но, брат, не она в войне главное". - "А что же?" - "Дело, за какое в бой идешь"...
Самоанализ, внутренние монологи занимают в последних частях романа все большее место, и это естественно - чем полнее жизненный опыт героя, тем серьезней и насущней вопросы, встающие перед ним. И первый среди них: куда же ты идешь?
Все чаще теперь в самоисповедях Мелехова возникает мысль о его невольном разрыве с народом. "Неизвестно для кого всю эту кашу... Неправильный у жизни ход, и может, и я в этом виноватый... Кто нас сведет с Советской властью? Как нашим общим обидам счет произвесть?" - размышляет он вслух, беседуя с Натальей. "А мне думается, - говорит он в другой раз, - что заблудились мы, когда на восстание пошли..." Он не страшится сказать вслух и такое - да еще самому Кудинову!
Эти раздумья много дают для понимания напряженной внутренней борьбы в Мелехове, особенностей его психики, - потрясенной, подверженной решительному давлению времени.
Но, увы, эти самоисповеди Григория Мелехова нельзя и переоценивать, нельзя обольщаться ими.
Тщательно отметив в романе все "самоисповедальные озарения" героя и заглянув в каждом конкретном случае на несколько страниц вперед, удивительную закономерность открываешь в психологии и поведении, в непосредственных поступках Мелехова. Только что Григорий проклинал свои заблуждения, выражал восхищение мужеством красных, а вот он уже снова в деле, с прежней яростью, со всей силой недюжинной натуры отдается борьбе - против революции.
"Зараз бы с красными надо мириться - и на кадетов", - говорит он дома, а вернувшись на фронт, допытывается у Кудинова о кадетах: что же они там думают?!
"Вот переметнусь я к красным", - грозит он Копылову. Говорит о переменах в народе. Предерзко ведет себя у деникинского генерала. Но именно после этого сам, лично ведет в атаку пехотный полк, спасает положение на фронте.
Мелехова порой до глубины души изумляют отвага красных бойцов, их вера в победу, стойкость перед лицом смерти.
"...Вояки! Вам бы в штанах вшей бить, а не с казаками сражаться!" - глумится Ермаков над пленными, которых раздел до исподнего.
Рис. 21. Встреча с английскими студентами
Следующая за этим сцена объективно звучит как гневный протест, как прямая авторская отповедь издевательским Филиппинам Ермакова (такое психологическое решение - довольно частый случай в романе). Оглядев пленных, Григорий заходит в штаб своей дивизии, где в это время полковник Андреянов допрашивает красного командира. Как мужественно, с каким чувством морального превосходства говорит этот большевик с белогвардейцем!
"Не обмолвившийся ни словом, Григорий присел к столу, с сочувственной улыбкой смотрел на бледного от негодования, бесстрашно огрызавшегося пленника. "Здорово ощипал он полковничка!" - с удовольствием подумал Григорий и не без злорадства глянул на мясистые, багровые щеки Андреянова, подергивавшиеся от нервного тика".
- Вы мне надоели, старый дурак, - говорит пленный полковнику. - Тупица! Если бы вы попались ко мне - я бы вас не так допрашивал!..
"Андреянов побледнел, схватился за кобуру нагана. Тогда Григорий неторопливо встал и предостерегающе поднял руку.
- Ого! Ну теперь хватит! Погутарили - и хватит. Обое вы горячие, как погляжу... Ну, не сошлись, и не надо, об чем толковать? Он правильно делает, что не выдает своих. Ей-богу, это здорово! Я и не ждал!
- Нет, позвольте!.. - горячился Андреянов, тщетно пытаясь расстегнуть кобуру.
- Не позволю! - с веселым оживлением сказал Григорий, вплотную подходя к столу, заслоняя собой пленного. - Пустое дело - убить пленного. Как вас совесть не зазревает намеряться на него, на такого? Человек безоружный, взятый в неволю, вон на нем и одежи-то не оставили, а вы намахиваетесь..."
Вот каким благородным может быть Григорий Мелехов, дивизия которого, однако, держит лобовой, наиболее трудный участок белого фронта, и не только держит, но и успевает помогать соседней, более слабой дивизии; Мелехов, который сам водит в бой сотни вешенцев, затыкая ими опасные места; который железной рукой способен навести дисциплину в "обабившейся" обороне, единолично остановить паникующую сотню, вернуть ее на позицию; который, признав, что они "заблудились", тут же разрабатывает блестящий план разгрома красной части и успешно претворяет его в жизнь, после чего "по приказу Григория сто сорок семь порубленных красноармейцев жители Каргинской и Архиповки крючьями и баграми стащили в одну яму, мелко зарыли...".
В борении разноречивых чувств, в психологических катаклизмах характер Мелехова еще не однажды сверкнет добром, и это доброе заставит Григория вспомнить себя прежнего. И будет он рваться от себя самого, сегодняшнего, будет цепляться за любую малость, чтобы снова ощутить в себе былую силу, волю, человечность.
Часто теперь он вспоминает детство, юношеские годы - как все там было и каким он был тогда. Пасли с Петром индюшат, брат передразнивал птиц, и "Григорий смеялся счастливым смехом, просил еще..." По осени радостно любовался на шатристое деревце калины, издали словно охваченное красным языкастым пламенем... Ехал с отцом на арбе по степи, щетинилась золотом стерня, чернела россыпь грачей на дороге...
Когда дивизии случается воевать неподалеку от Ягодного, Григорий в разгар боев неожиданно оставляет часть, едет в заброшенное панское имение - туда, где был молод, независим, где любил Аксинью, откуда уходил в армию.
Человек словно призывает на помощь свое прошлое...
Случайно Мелехов узнает, что кудиновцы вымещают зло за вешенских красных казаков на их детях и женах. В припадке гнева, которого боятся равно и свои, и чужие, он совершает дерзновеннейший даже в анархических условиях мятежа поступок - один врывается в тюрьму, разгоняет стражников, выпускает на волю арестованных: "Ты гляди у меня, Кудинов!.. Хочешь, зараз же открою фронт? Хочешь, зараз вон из тебя душу выпущу? Ух, ты!.."
То он велит без пощады истреблять пленных, то, "не глядя на казаков", вдруг приказывает отпустить красного. Приказал, вернулся в комнату и - "недоуменно развел руками... Ему было слегка досадно на чувство жалости... и в то же время освежающе радостно..."
Анализ этой сложности меньше всего напоминает простое анатомирование "неподвижного чувства" (Чернышевский). Происходящее с Григорием в данной, конкретной ситуации всегда словно открывает за собой в ретроспекции все пережитое героем.
Что можно прочесть на его лице, когда мимо Григория густой, нескончаемой лавой течет конница, его дивизия? Возможно ли определить сиюминутное его чувство одним словом? Едва ли. Это и "горделивая радость: таким количеством людей он еще никогда не командовал". Но радость в то же время разбавлена терпкой горечью: "...ему ли, малограмотному казаку, властвовать над тысячами жизней и нести за них крестную ответственность". А над радостью, и горечью, и гордостью встает самое больное: "Против кого веду? Против народа..."
Деля ночь с кем-нибудь из тех девок, что до срока потеряли девичий цвет, он может с неизбывной нежностью подумать об Аксинье, повторить про себя чудесно-чистое: "Любушка! Незабудняя!"
Много познал Мелехов "из той науки, что учит умерщвлять людей холодным оружием", и в дни мятежа на редкость широко пользовался этим своим знанием. Но не парадоксально ли, что именно в эту пору в его натуре стала проявляться такая, прежде несвойственная ему, слезливость. А ведь Григорий, мы знаем, никогда "не был особенно чувствительным и плакал редко даже в детстве". Теперь же увидеть его в слезах совсем не редкость. Даже об убитом коне он говорит, "заикаясь и не вытирая слез". Наткнувшись по дороге на труп молодой женщины, он предлагает Прохору немедленно похоронить ее. Прохор, вовсе не склонный разделять сантименты командира, по-своему резонно отвечает:
"- Да мы что, подряд взяли всех мертвых хоронить? В Ягодном деда какого-то зарывали, тут эту бабу... Нам их всех ежели похоронить, так и музлей на руках не хватит!.."
Возникший между ними через минуту уже другой разговор вроде бы и не связан прямо с этим, но где-то в подтексте его содержится весьма определенная оценка сентиментальным порывам Григория; "А что, Пантелевич, не хватит кровицу-то наземь цедить?"
Трезвость Прохора Зыкова в чем-то отрезвляет и читателя. Да, нас захватила многосложность психической жизни героя, нам дорога любая ее подробность. Но мы не можем не понимать, что живые вспышки добра в душе Григория - это не заря, а всего лишь зарницы в ночном небе.
Кажется, временами Мелехов так искренен в своем чувстве вины перед Советской властью, кажется, уже в следующую минуту готов отрешиться от "третьего пути". Однако что с того, что ему и порубленных матросов жалко, и Кошевого, убившего брата Петра, он намеревается спасти от расправы, и с детишками нежен, и вот загубленную красоту попутно пожалел, - что с того. А кровицу-то все продолжает цедить! И едет он по этой дороге с Прошкой не в качестве брата милосердия, а возвращается в часть, чтобы завтра снова рубить матросов, вести казачьи сотни за неправое дело. Все меркнет и меркнет в его душе алый цвет калинового куста, оставшегося в далекой юности...
Так бредет по безбрежному болоту человек, то увязая по пояс, то вдруг нащупывая под ногой прочный зеленый островок, где-то удачно обходя зияющий зев трясины. Однако что ему эти малые радости, если, главное, идет он без верной цели. Идет, но куда?
Можно подумать; по тому, как автор терпеливо и многосторонне исследует каждый шаг, поступок и импульс своего героя, задача его поистине сократовская: все объяснить, найти причину, все понять. А понять, как говорится, значит и простить. У всего своя правда, сколько людей, сколько поступков, столько и правд... Не так ли по логике мысли?
Однако у Шолохова - не так.
Вот мы постигли душу героя в такой глубинности, в какой не всегда постигаем и свою собственную. Знаем, что предопределило тот или иной поступок Григория Мелехова, какое ему в каждом конкретном случае и объяснение, и оправдание.
Но чем больше мы узнаем о герое и мире, в котором он живет, тем отчетливей вырастает перед нами истина - совсем иная, чем подсказывает однозначная "логика мысли". В революции нет и не может быть многих и разных правд, - есть одна, единственная для всех и всего: правда народа, повернувшего свою судьбу, а с ней и судьбу целого человечества, к коммунистическому мироустройству. Все подчинено этому, поверяется этим.
В действиях Григория Мелехова эта правда все острее входит в противоречие с логикой "третьего пути". Хлебороб, человек столь явственной демократической закваски, свободолюбия и ярой ненависти к "белоруким", Григорий испытывает грозный разлад между тем, что все яснее понимает, и тем, куда въяве движется путем реальных событий.
Эта реальность словно толкает его в спину, как бы он ни сопротивлялся, ни ужасался открывающейся впереди пропасти.
Он может глубоко поразить нас благородным поступком, покаянной мыслью, пониманием, какой вред нанесли мятежники всему народу и как они виноваты перед революцией, мужественной Красной Армией... Но тем страшней эта влекущая власть обстоятельств, начало которым уже и не разглядишь далеко позади.
В известном ночном разговоре с Михаилом Кошевым это так и звучит:
"- ...Ежли б тогда на гулянке меня не собирались убить красноармейцы, я бы, может, и не участвовал бы в восстании.
- Не был бы ты офицером, никто б тебя не трогал.
- Ежли б меня не брали на службу, не был бы я офицером... Ну, это длинная песня!
- И длинная и поганая песня.
- Зараз ее не перепевать, опоздано".
Так сам герой о себе говорит: "не перепевать, ороздано",
Но шолоховский психологизм снова и снова подводит читателя к этим "а если бы", и они неизбежно входят в систему психологического анализа - как прямое производное от той большой и единственной правды, которая есть основа всей идейно-художественной концепции "Тихого Дона".
Постоянное ощущение несвершившегося, но возможного в судьбе Григория Мелехова придает особую полноту этой концепции.
Думаешь: окажись рядом с Григорием человек, по своей революционной закалке равный Бунчуку или Штокману, как бы по-иному пошла "блукающая" мысль! Или будь у казаков-фронтовиков Татарского покрепче октябрьская закалка. И поменьше будь среди представителей Советской власти на Дону этих "леваков" Малкиных, с их троцкистской идеей "расказачивания"... И если бы чуть мудрей и человечней оказался в тот решающий час Михаил Кошевой.
Если бы да кабы...
Они стоят перед глазами, эти "если бы", - и сквозь них тем горше видится происходящее на самом деле.
Вот уже разгромлены мятежники, уже пришло большинство казаков с повинной головой к Советской власти. На юг бегут самые непримиримые, несдающиеся. И с ними Григорий.
Он прекрасно понимает, что "белые армии, судя по всему, заканчивают свой последний поход", во время бегства убеждается "в окончательном и неибежном поражении белых". Но и после этого в нем мелькает "смутная надежда", что опасность заставит распыленные силы белых "объединиться, дать отпор, опрокинуть победоносно наступающие красные части".
Вот он утрачивает и эти надежды и... собирается вступить в какую-либо еще воюющую белую часть.
"- Ты, Григорий Пантелевич, видать, окончательно спятил с ума! - резонно говорит ему Прохор Зыков. - За каким мы чертом полезем туда, в это пекло? Дело конченое, сам видишь, чего же мы будем себя в трату давать зазря? Аль ты думаешь, что мы двое им пособим?"
Григорий по-прежнему ненавидит белых, но от красных готов бежать не то что до моря, а и много дальше - с теми же белыми: "Раз уж попали мы на овечье положение - значит, надо за баранами держаться".
На корабль его попросту не пустили, хоть Григорий и выложил полковнику, вставшему на его пути: "Что ты мудруешь, гад?! Вша тыловая! Сейчас же пропускай, а то..."
Только после этого приходит наконец единственное, хоть и вынужденное решение: "Не берут нас, не находится для всех места - и не надо! На кой они ляд нам нужны, навязываться им! Останемся. Опробуем счастья". И, увидев врывающихся в Новороссийск красных конников, заключает: "Нехай стервенят! Нам зараз все равно..."
Однако ведь после этого, скажут, он пошел "опробовать счастья" не куда-либо, а в конницу Буденного! Во всех статьях о последних днях Мелехова обязательно приводится изустное свидетельство Прохора Зыкова, вернувшегося по ранению с красного фронта, свидетельство, на почве которого строятся далеко идущие выводы относительно эволюции Мелехова: "Переменился он, как в Красную Армию заступил, веселый из себя стал, гладкий, как мерин..."
Переменился?
Но разве уже не после возвращения из армии он выкладывает Прохору свое "кабы можно было в Татарский ни белых, ни красных не пустить, лучше было бы"?
"Ни белых, ни красных"! - вот что так и не переменилось в нем, хотя, кажется, жизнь вывернула Григория наизнанку. Он так и говорит про себя категорически: "От белых отбился, к красным не пристал". Оказавшись в банде Фомина, грабя вместе с ним казачьи хутора, Григорий по временам даже весел с виду: "Веселое настроение долго не покидало его, и только на привале он с тревогой и горечью подумал о том, что казаков, наверное, не удастся поднять и что вся фоминская затея обречена на неизбежный провал".
Не так уж он и переменился, Григорий Мелехов. И уж во всяком случае, "Тихий Дон" написан не во имя того, чтобы рассказать, как он прямехонько, по приведенному нами выше утверждению критика, идет "в первые ряды строителей коммунизма"...
Нет, идет Григорий Мелехов другим путем, и самые добрые качества характера, его истинно народное начало подвергаются при этом жесточайшим испытаниям. Тут всего отчетливей становится видно, как это доброе и сильное причудливо переплелось в герое с политической малограмотностью и изъянами казачье-середняцкой природы, как резкие завихрения характера бедственно осложняются трагическими обстоятельствами судьбы.
"Третий путь" - это, казалось, такой путь, который пролег в обход всех фронтов и военных бед, на деле же он неумолимо приводит Мелехова в стан врагов, предопределяет мертвенное оцепенение души, наступление равнодушного "как кончится, так и ладно будет".
Чем дальше, тем для Григория Мелехова все уже и уже выход из трагических противоречий в мир настоящего человеческого бытия. Он не воспользовался возможностью, которая оказалась спасением для большинства казаков. Слишком много грехов на нем? Не только потому. Для Мелехова, человека на редкость обостренного самолюбия, всегда первого героя на хуторе, первого в мятеже, признать, что все это "зазря", что он даром загубил столько и казачьих, и красноармейских голов, - для него это равносильно отречению от себя самого, все равно что перечеркнуть свою человеческую личность!
Идея "третьего пути" изначально замешана на эгоизме (на групповом эгоизме, если угодно), и не удивительно, что самый ее исход выглядит именно так, как у Григория; "Я отслужил свое, - с надсадной нотой в голосе заявляет он Кошевому. - Никому больше не хочу служить. Навоевался на свой век предостаточно и уморился душой страшно. Все мне надоело: и революция и контрреволюция. Нехай бы вся эта... нехай оно все идет пропадом! Хочу пожить возле своих детишек..."
Таково последнее превращение все той же идеи "самостийности": не трожьте, оставьте меня в покое! Дайте пожить своим миром! Пропади все пропадом!..
А у Григория еще будет и банда Фомина, и землянки дезертиров, кажется, дальше некуда.
Но вот где действительное величие шолоховского гуманизма! Дав герою до конца испить горькую чашу, изобразив все отчаяние эгоцентризма, до самого дна его доведя (ничтожней "сообщества" дезертиров ничего уже в той эпохе нет), Шолохов тем не менее не утрачивает своей веры в этого человека - в нравственную народную первооснову, в его способность к возрождению. Какие бы безысходные обстоятельства ни воздвигала перед ним жизнь, он все же не станет подобием Фомина или заплечных дел мастера Чумакова... Он - Григорий Мелехов!
Рис. 22. М. А. Шолохов с писателями ГДР (крайняя справа Анна Зегерс)
Последний том "Тихого Дона" озарен странной, поражающей воображение игрой светотени: чем темнее жизненная дорога героя, тем ярче над ней разгорается любовь Григория к Аксинье.
Житейская мудрость подсказывает здесь простое объяснение: ведь и самые отпетые имеют своих возлюбленных, и самый заблудший может быть трогательно чист в любви.
Но этой "мудрости" мало для подлинного психологического анализа. Мы хорошо знаем, что и любовь, самое сокровенное из чувств, по-своему связана с общественной природой человека, и ей не безразлична его социально-нравственная сущность... Не надо только доводить эту верную мысль до абсурда, трепетное и сердечное силой втискивать в тесные социологические параллели. Не надо выстраивать простейшего ряда: плохи мирские дела Григория, - значит, и в любви худо; чуть выпрямилась гражданская линия - и любовь оживает.
В романе Шолохова, случается, все выглядит как раз наоборот: в самую светлую, "подтелковскую" пору своей жизни Григорий особенно далек от Аксиньи, изменившей ему с Листницким; зато с Аксиньей он отправляется в бедственный свой кубанский "отступ" после провала мятежа.
Что же касается Ягодного, то в этом случае социологическая параллель вроде бы не подводит: их уход с хутора, их победившая любовь есть не что иное, как своеобразная форма протеста против кастово-патриархальных предрассудков хутора.
Хотя было бы куда правдивей сказать, что они ушли вместе просто потому, что больше не могли друг без Друга.
И уже оказавшись нарушительницей вековой традиции, Аксинья, естественно, разделяет с любимым его бунт: любовь их действительно встала против целого хутора, целого общественного уклада.
Однако шолоховскому психологизму чужда манера выводить немедленные социологические сентенции по поводу живых и выстраданных человеческих чувств. И Аксинья в Ягодном скребет кирпичом полы, стирает белье, ездит на покос, рожает. Только однажды она "выражает протест", в сердцах выкрикивает то, что накопилось в душе. Но кричит она не в адрес хуторской косности, покушающейся на ее человеческое достоинство, а в лицо несчастной Наталье, которая пришла в Ягодное выпросить назад своего милого: "Ты первая отняла у меня Гришку! Ты, а не я... Ты знала, что он жил со мной, зачем замуж шла? Я вернула свое, он мой... Мой Гришка - и никому не отдам!.. Мой! Мой! Слышишь ты? Мой!..."
Конечно же, любовь никакая не "общественная категория", тем более когда она такая, как у Григория и Аксиньи, - неизбывная, бесстрашная, идущая босиком через пожарище, не знающая никаких запретов.
Это - сама любовь, а не просто история любви, в книге она раскрывается в таких земных и бесстрашных подробностях! Но читательская память во всех случаях сохраняет эту любовь чище чистого - помнишь и мокрые подмышки, и плавающую в крови Аксинью, а за всем этим встает боль и счастье величавого чувства, которое приходит раз в жизни: "Любушка! Незабудняя..."
Чувство любви, несомненно, и социально, и конкретно-исторично. Его не отделить от окружающей действительности. Только связь эта всегда глубоко опосредована. И если, к примеру, говорить о социально-общественной сути чувства Григория и Аксиньи - то тут убедителен сам факт возникновения такой любви. Не пробудись общественное сознание казачества в пору назревания революции, не пошатнись устои патриархальщины, откуда бы и взять этим двоим смелости пойти против хуторских традиций! Ведь было время, как рассказал сам Шолохов в одной из бесед, когда закрепощенность и униженность казачки на Дону доходила до изуверства, до самого настоящего рабства: казак, невзлюбивший жену, выводил ее на площадь, говорил: "Не люба", и ее брал другой казак, не спрашивая согласия.
А Аксинья ушла с Григорием и не подумав "спросить согласия" у своего законного, богом и миром данного Степана Астахова.
У этой любви, как у Дона, на берегах которого она зародилась, русло все одно, но глубины изменчивы.
Было просто чувственное, грубо-физиологическое: "Так кидает волк к себе на хребтину зарезанную овцу..."
Было Ягодное, счастливое и по-своему тревожное, бередящее: надолго ли вместе? А уйдет Григорий в армию? А если ребенок все-таки от Степана?..
Нужно было умереть их Ягодному, чтобы Григорий по-настоящему понял, чём стала в его жизни Аксинья, совращенная Листницким. Он задыхается от любви и ярости, когда гремит кулаками в оконную раму, когда в мелкие клочья раздирает платок, привезенный в подарок, когда хлещет кнутом Аксинью: "Гадина!.. Сука!.." Он не представляет жизни без Аксиньи - и должен вернуться к Наталье.
Потом он станет гнать даже память о прошлом, но она будет настигать во снах, и там он, как прежде, будет идти с Аксиньей в шуршанье высоких хлебов, ловить сбоку ее мерцающий стерегущий взгляд. И во сне "он любил Аксинью прежней изнуряющей любовью, он ощущал это всем телом, каждым толчком сердца и в то же время сознавал, что не явь, что мертвое зияет перед его глазами, что это сон".
Встретились они снова уже в дни мятежа:
"Здравствуй, Аксинья дорогая!"
Словно повторяется некогда уже сказанное, и на том же самом месте - "а ить, никак, наша любовь вот тут, возле этой пристани и зачиналась, Григорий. Помнишь?"
Снова, как в юности, приходит угарное, необузданно-страстное, каждый раз - будто в последний раз. В Вешенской "двое суток прожили они как во сне, перепутав дни и ночи, забыв об окружающем". И слова их незрячие - что-то несказанно-ласковое, милое, глупое, и мир умирает, когда любимого нет рядом, и в глазах ее - "смертельно-ожесточенное, как у затравленного зверя".
Но ничто не повторяется по кругу - это жизненная спираль как бы сравнила прошлое и нынешнее. Не парубок Гришка тайком пробрался к соседке-жалмерке - от нее теперь он уйдет в штаб мятежной дивизии, в бой, в кровавую сечу. Смятенна его душа, зыбко будущее, и это делает их любовь жадной, обреченно-горячечной. Их встречи коротки и летучи, окружающее словно подхлестывает чувство, стремит его в своем сумасшедшем течении - до того самого дня, когда Григорий забежит к Аксинье, чтобы сказать ей о полном провале мятежа: "Поедешь со мной в отступление?" - "Хучь на край света... Моя любовь к тебе верная. Поеду, ни на что не погляжу!"
Самое неподвластное сторонним воздействиям, любовь Григория к Аксинье, при этом находится под постоянным "перекрестным" психологическим наблюдением. Чувство наших героев на протяжении всего повествования по контрасту как бы проверяется еще и аскетически-пламенной любовью Бунчука к Анне; и отвратительным в своем фарисействе "союзом" Листницкого с Ольгой Горчаковой, женой погибшего однополчанина; и нечистыми адюльтерами Елизаветы Моховой; и жалкими любовными приключениями Дарьи, которая перед смертью роняет в тоске: "А мне вот ни одного дюже не довелось любить. Любила по-собачьему, кое-как, как приходилось..."
Но есть в романе еще одна любовь, и ее контрастность особенно резка. Это Натальина любовь.
"Да и любила ль ты его когда-нибудь так, как я?" - горько спрашивает Наталья свою разлучницу незадолго перед смертью. Она-то, Наталья, любила Григория больше жизни, из-за него и погибла.
И Григорий в конце концов начинает понимать силу этого чувства, хотя, кажется, Аксинья и заслонила от него всех других на свете. Недаром в рассказе о скитаниях Григория по Кубани мы наталкиваемся на слова, которые и озадачивают, и озаряют новым пониманием все прошлые отношения Григория с женой, теперь уже мертвой: "После смерти Натальи уже никакое горе не сможет потрясти его с такой силой..."
Вот такой он человек: "Он не прочь был жить с ними с обеими, любя каждую из них по-разному". Из Ягодного, после разрыва с Аксиньей, он мог бы уйти куда угодно, но вернулся к Наталье. Зато после угарных вешенских дней он едет в Татарский, и Аксинья в сердцах кричит ему: "Так ты либо возьми меня к себе, что ли. С Натальей мы как-нибудь уживемся... Ну ступай! Езжай! Но ко мне больше не являйся! Не приму. Не хочу я так!.."
Он любил их обеих - по-разному. И словно два разных мира одной души открывалось всякий раз, когда мы видели Григория то с Натальей, то с Аксиньей.
Как тяжкий крест, нес он свою идею казачьей "самостийности", боясь дать себе додумать что-то до конца. Неправая идея подточила самое сильное, чем был жив до сих пор его характер: единство поступков и чувств. Казачье-самостийное в его сознании по временам уже как бы отрывается от земной почвы, как бы встает над реальностью повстанческих будней: горят хутора - а он ведет свои сотни по головешкам, уже сгоняют на передовую мальчишек и стариков - а он требует железной дисциплины в мятежном войске, уже не найти в Татарском "ни одного двора, где бы не было покойника" - а он не скрывает перед Копыловым гордости: "Дивизией командуем!"
Наталья, дом, детишки - это мир, где он волей-неволей вынужден спускаться на землю. Наталья, сама того не замечая, часто заставляет его задуматься над тем, о чем лучше и не думать.
"Тебе с ними лучше!" - говорит она мужу, которому снова приходится надевать офицерские погоны, и Григория словно обжигает ее простодушие: "Век бы их не видать. Ничего-то ты не понимаешь!"
Так и с детьми. "Он испытывал внутренний стыд, когда Мишатка заговаривал о войне: никак не мог ответить на простые и бесхитростные детские вопросы. И кто знает почему? Не потому ли, что не ответил на эти вопросы самому себе? Но от Мишатки не так-то легко было отделаться: как будто и со вниманием выслушивал он планы отца, посвященные рыбной ловле, а потом снова спрашивал:
- А ты, папанька, убивал людей на войне?
- Отвяжись, репей!
- А страшно их убивать? А кровь из них идет, как убивают? А много крови? Больше, чем из курицы либо из барана?
- Я тебе сказал, что брось ты об этом!
В мире Натальи, дома, в семье, Григорий - тот, какой есть на самом деле. Напрасно он пытается столкнуть ее, так сказать, с позиции голых фактов: "Она, жизня, Наташка, виноватит... В тебе одна бабья лютость зараз горит, а до того ты не додумаешься, что мне сердце точит, кровя пьет". Но ей нет дела до его самообольщений и самооправданий, она его понимает просто: "Дети у тебя уж вон какие!.. Напаскудил, обвиноватился, а теперь все на войну сворачиваешь..."
В мире же Аксиньи он всегда прав, всегда праведен - все еще тот Гришка Мелехов, который однажды вышел в большую жизнь сильным, открытым, честным бунтарем. Любовь ее всепоглощающа и всепрощающа, Григорий для нее - больше чем целый мир: "У тебя хоть дети есть, - говорит она Наталье, - а он у меня один на всем белом свете! Первый и последний..."
Не удивительно, что "перед глазами ее возникал не теперешний Григорий, большой, мужественный, поживший и много испытавший казачина с усталым прижмуром глаз, с порыжелыми кончиками черных усов, с преждевременной сединой на висках и жесткими морщинами на лбу - неистребимыми следами пережитых за годы войны лишений, а тот, прежний Гришка Мелехов, по-юношески грубоватый и неумелый в ласках, с юношески круглой и тонкой шеей и беспечным складом постоянно улыбающихся губ. И от этого Аксинья испытывала к нему еще большую любовь и почти материнскую нежность".
Таким она видит его, и ее любовь обвинить не в чем.
Больно за него - мирный дом их любви он превратил в крепость, подвергая ее всем тем опасностям, какие положены крепостям. Он знает: придет сюда от всех мирских скверн и здесь-то его оправдают!
Так и случается: рядом с Аксиньей ему удается всякий раз сбросить с души все наносное, тревожащее, остаться в своей правоте, цельности. Судорожно стараясь удержать в себе все то доброе, что иссякает день ото дня, здесь Григорий кажется себе таким, каким хочет быть.
В минуту отчаяния он даже как бы пеняет любви за недостаточную помощь ему: "А на сердце все так же холодновато и пусто... Видно, и Аксютка зараз не сумеет заслонить эту пустоту..."
Уже Григорий сам страшится себя, своей "злой памяти", порой ему кажется, "будто сердце у него освежевано, и не бьется оно, а кровоточит".
Только для Аксиньи он даже в бандитах - все тот же замечательный, только разве что обойденный судьбой. "Никакой он не бандит, твой отец, - говорит она Мишатке. - Он так... несчастный человек".
Может быть, однажды, буквально за час до смерти, она впервые подумала о другом, настоящем Григории, На рассвете он уснул, а она сидела рядом:
"- Спи, родненький, спи крепше!
Аксинья наклонилась к Григорию, отвела со лба его нависшую прядь волос, тихонько коснулась губами щеки.
- Милый мой, Гришенька, сколько седых волос-то у тебя в голове... - сказала она шепотом. - Стареешь, стало быть? Ты же недавно парнем был... - И с грустной полуулыбкой заглянула в лицо Григорию.
"Что-то суровое, почти жестокое было в глубоких поперечных морщинах между бровями ее возлюбленного, в складках рта, в резко очерченных скулах... И она впервые подумала, как, должно быть, страшен он бывает в бою, на лошади, с обнаженной шашкой. Опустив глаза, она мельком взглянула на его большие, узловатые руки и почему-то вздохнула".
В кубанский "отступ" она уходит за ним по первому слову, даже не задумываясь, прав ли он в своем решении.
И вот снова, намаявшись в бандитах, он стучит в ее окно: "Я за тобой... Поедешь?"
Она падает перед ним на колени, обнимает сапоги, прижимается лицом к мокрой шинели, закусив полу, чтобы не закричать, содрогается от сдерживаемых рыданий.
"- А как бы ты думал? Как бы ты думал?.. Поеду, Гришенька, родненький мой! Пеши пойду, поползу следом за тобой..."
Он беспредельно любил ее, но мало что сделал для того, чтобы эта любовь была счастливой, чтобы хоть как-то отплатить любимой за муки, принятые из-за него.
Он накликал на себя страшные беды и теперь, потерпев поражение, ее любовью хочет заслониться от того, что идет за ним по следу.
Рис. 23. В путешествии по Японии
И он губит Аксинью - именно тогда, когда, кажется, уже ничего не стоит между ними, а их любовь открывается такой родниково-чистой, мудрой от всего пережитого, исполненной глубочайшей поэзии. "С губ ее все время не сходила тихая улыбка, радостно светились глаза. Григорий был снова с нею!.. Сегодня весь мир казался ей ликующим и светлым, словно после благодатного летнего ливня. "Найдем и мы свою долю!" - думала она, рассеянно глядя на резные дубовые листья, вспыхнувшие под косыми лучами восходящего солнца".
Первая же пуля дозорных сражает ее насмерть, - она даже не успела сказать Григорию и слова. "И Григорий, мертвея от ужаса, понял, что все кончено, что самое страшное, что только могло случиться в его жизни, уже случилось".
Это было последней точкой в конце кровавого "третьего пути". Заблуждения его огненным палом прошли и по их любви, которая всегда казалась Григорию неподсудной законам окружающего мира.
"Хоронил он свою Аксинью при ярком утреннем свете. Уже в могиле он крестом сложил на груди ее мертвенно побелевшие смуглые руки, головным платком прикрыл лицо, чтобы земля не засыпала ее полуоткрытые, неподвижно устремленные в небо и уже начавшие тускнеть глаза. Он попрощался с нею, твердо веря в то, что расстаются они ненадолго..."
Так мы проследили еще одну из версий - среди многих других, воздвигаемых вокруг замечательного романа. Для нее, этой версии, как мне представляется, в романе особенно много доказательного материала, она подтверждается всеми фактами мелеховской судьбы. Среди них как на частный момент можно указать и на то, что Григорию Мелехову трудно было понять всенародный смысл революции, поскольку всю свою жизнь он только и знал одно - казачество. Рос в казачьем хуторе, служил в достаточно изолированном казачьем полку, даже у красных - все равно командовал казачьим дивизионом... Откуда бы ему и понять народ во всей его общенациональной цельности! А без этого не понять и истинных целей Октября.
Между тем, он действительно ищет, он правдоискатель без всяких кавычек, и идею "третьего пути" для казачества Мелехов выносил в трудных раздумьях, по-своему выстрадал. Никак не скажешь, что это такой человек, которого целиком повлекла стихия, - в его истории есть определенно момент выбора, возможность для конкретного проявления личной воли. Многосложность переживаний героя не должна нас обмануть в том смысле, что "блукания" Мелехова могут в конечном счете характеризовать его как натуру безвольную, рефлектирующую и лишенную внутренней цельности. Захвати идея "третьего пути" личность безвольную, случайно попавшую в поток, тут и говорить не о чем, это была бы тема для какой-то другой книги, а не для "Тихого Дона".
В "Тихом Доне" ею живет человек сильный, с живым и цепким умом. Автор тут как бы отводит возможную оговорку: мол, лазейку между борющимися лагерями ищут души слабые, приспособленцы... Нет, опасная идея политического нейтрализма в классовых сражениях способна подчинить себе и таких, как Мелехов!
"Тихий Дон" в литературе социалистического реализма, во всем мировом искусстве могуче, раз и навсегда, заклеймил некий третий путь между добром и злом, правдой и неправдой, революцией и контрреволюцией, передовой идеологией и идеологией реакционной. Осуждена гибельная межеумочная позиция в народной борьбе.
"Неисправленный", придавленный тяжестью своих заблуждений Григорий Мелехов - это не только горькая повесть о вредоносности такого "пути", это острая боль, проклятье любой обособленности от народа, проклятье старому миру. В нем, в этом старом мире, прежде всего лежат истоки трагедии замечательного человека, как бы ни была огромна и его собственная вина.
К многим известным характеристикам "Тихого Дона" можно присовокупить еще одну: это книга об идеях, владеющих людьми.
Кажется, идея есть нечто абстрактное, чисто головное, к чему не дотянуться рукой. Но в шолоховском романе могучая ленинская идея - это достоверные судьбы Бунчука и Штокмана, Котлярова и Подтелкова, бесстрашного комиссара Лихачева и тех храбрецов, что, прижатые казаками Мелехова к Дону, идут на верную смерть, в контратаку, и последние их слова - слова "Интернационала"...
Но представление о партийности книги рождается не только с этими образами - она прежде всего вырастает из сути, из поэтики произведения, из отношения автора к описываемому. Горько и страшно все то, что произошло с простыми хлеборобами, одурманенными белогвардейщиной, на Верхнем Дону в первые послеоктябрьские годы. И если оказалось возможным преодолеть такое массовое заблуждение, помочь казакам найти правду, то в этом прежде всего заслуга партии. Эта партийность в шолоховском произведении органично сливается с народностью подхода к действительности.
Все в "Тихом Доне" одухотворено глубокой верой в народ, все в нем народно - материал, ситуации, язык, выбор героев. Щедро раскрытые в романе образы людей из народа несут в себе лучшие, коренные черты, высокие моральные качества русского национального характера. Мы отчетливо увидели их в молодом Григории Мелехове, в Кошевом и Бунчуке, в Аксинье и Прохоре, в Котлярове и Дуняшке Мелеховой. Завидны цельность их чувств, нравственная чистота, жизненная стойкость. Велика их любовь к родной земле.
Сама судьба Григория Мелехова, как падучий камень врезавшаяся в стремительный поток народного движения к новой жизни, убедительно сказала нам о том же: как закономерны и исторически необходимы были решительные революционные сдвиги в сознании, в психологии народа.
Идея же политического нейтрализма в революции предстает в "Тихом Доне" разоренной Донщиной, истреблением семьи Мелеховых. Последним в жизни усилием Петро отворачивает ворот нательной рубахи, обнажив под левым соском пулевой надрез, и из него, помедлив, со свистом бьет вверх дегтярно-черная струя... Улыбнувшись детям жалкой, вымученной улыбкой, отворачивается к стене и тихо умирает Наталья... Сложив руки над головой, скрывается в донской бездне Дарья... Так и не повидав "младшенького", уходит из мира гордая и многострадальная казачья мать Ильинична... Упокоился усыпанный вшами Пантелей Прокофьевич... "Глотошная" задушила маленькую Полюшку... Сам Мелехов еще жив, но Мишатка едва признает отца "в этом бородатом и страшном на вид человеке"...
Когда писатель таким образом дает понять, что значит в жизни человека идейное заблуждение, - читательское представление об идее словно материализуется, она стучит в сердце, требует от каждого безоговорочной ответственности за все исповедуемое и содеянное. Только так, - утверждает большевик Михаил Кошевой, - "должон человек всегда отвечать за свои дела". Борьба от каждого требует категорического "да" или "нет" - третьего не дано!
Политически идея, обретающаяся в мире, - это всегда вопрос о жизни и смерти многих людей. Идейность в людях неотделима от сугубо личного, сокровенного, говорит книга. Потому так и убедителен суд художника над своим героем, что это суд идейный, политический и одновременно очень человеческий, - это по-особому остро заставляет нас задуматься над книгой о сегодняшнем, о нас самих. Над бедами заведомого отщепенца мы особенно кручиниться не стали бы - что нам до него! А раздумье о судьбе Мелехова - это словно раздумье о себе самих. Это народ судит своего, в себе вскрывает больной очаг.
Не поняв всей правды социалистической революции, самый одаренный от природы человек, самый что ни есть народный характер может оказаться беззащитным перед лицом исторических испытаний.
Это книга говорит каждому из нас. Но обращается она еще и к сознанию целого народа: трагедия вешенского восстания - не какой-либо досадный "сбой" в народной психологии,- урок этот важен для всех революционных ситуаций всех времен.
Заметил ли читатель, что в тексте "Тихого Дона" есть прямая цитата из В. И. Ленина? Во втором томе - сцена, где Бунчук бесстрашно говорит в офицерской землянке о целях большевиков, о близкой революции. Он читает вслух выдержку из ленинского выступления, касающегося того, как организовать волю миллионов, о том, как "во имя одной цели, одушевленные одной волей, миллионы людей меняют форму своего общения и своего действия, меняют место и приемы деятельности, меняют орудия и оружия сообразно изменяющимся обстоятельствам и запросам борьбы.
То же самое относится к борьбе рабочего класса против буржуазии"...1
1 (См.: В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 26, с. 259)
Симптоматично, что эта прямая цитата в шолоховском романе касается не чего другого, а именно природы массовой психологии, ее превращений в огне революции.
Сложен процесс единения "воли миллионов", которая копится, нарастает, находит свое верное историческое русло. Этот процесс - постоянно в центре внимания автора "Тихого Дона". Повествование о мелеховской неповторимой судьбе теснейшим образом корреспондирует с ним.
Адресуясь к английскому читателю своего романа, Шолохов особое внимание обращает на народную психологию в огне революции. Он пишет: "Меня несколько смущает то обстоятельство, что роман воспринимается в Англии как "экзотическое" произведение. Я был бы счастлив, если бы за описанием чуждой для европейцев жизни донских казаков читатель-англичанин рассмотрел и другое: те колоссальные сдвиги в быту, жизни и человеческой психологии, которые произошли в результате войны и революции"1.
1 ("Английским читателям" (Предисловие для английского издания "Тихого Дона"), 1934 (Курсив мой. - В. Л.). - Цит. поизд.: М. Шолохов. Собр. соч. в 8-ми томах, том восьмой)
Мы не преувеличиваем, говоря о том, что движение "единой воли" трудовой массы составляет постоянный предмет авторского художественного исследования. Характер хуторской общности открывается в самые разные времена и в разных своих гранях. Читатель знакомится с Татарским в тот момент, когда он буквально изнывает от любопытства: чем же кончится "противозаконная" связь между Григорием и Аксиньей? "Противозаконная" - с точки зрения общего представления о нравственном и безнравственном: "Если б Григорий ходил к жалмерке Аксинье, делая вид, что скрывается от людей, если б жалмерка Аксинья жила с Григорием, блюдя это в относительной тайне, и в то же время не чуралась бы других, то в этом не было бы ничего необычного, хлещущего по глазам. Хутор поговорил бы и перестал. Но они жили, почти не таясь, вязало их что-то большое, не похожее на короткую связь, и потому в хуторе решили, что это преступно, безнравственно, и хутор прижух в поганеньком выжиданьице: придет Степан..."
Видели мы хутор и таким, когда он, "зажиревший от урожая, млел под сентябрьским прохладным сугревом, протянувшись над Доном, как бисерная змея поперек дороги. В каждом дворе, обнесенном плетнями, под крышей каждого куреня коловертью кружилась своя, обособленная от остальных, горько-сладкая жизнь..."
Но особенно плодотворно шолоховское исследование массовой казачьей психологии на страницах, посвященных непосредственно событиям 1917 года, историческому перевороту в народной судьбе.
Художник нашел возможности показать буквально все наиболее существенные перепады и сдвиги коллективного мирочувствия в революционной ситуации: назревание недовольства в окопах, братание с противником, отказ казаков стать карателями революции, даже их участие в исторических событиях на Дворцовой площади!
С другой стороны, впечатляюще показано революционное воздействие событий непосредственно на сам казачий хутор. Голос хуторской общности слышен нам в момент, когда приходит странная - и радующая и вместе с тем пугающая - весть: "Царя не будет". - "Как же без царя-то?" - "Голову сними - небось ноги без нее жить не будут..." - "Государственная дума будет править. Республика будет у нас". - "Достукались, мать те черт!" - "Раз равенство, - значит, с мужиками нас поравнять хочут..." - "Гляди, небось и до земельки доберутся?"...
Народная трудовая общность не только в реальнопрямом изображении, - Шолохову бывает важно показать ее и такой, какой она видится из чуждого классового лагеря.
Вспомним беседу Листницкого с другим офицером, Атарщиковым:
"- Но почему они так стихийно отходят от нас? Революция словно разделила нас на овец и козлищ, наши интересы как будто расходятся.
- Видишь ли, - осторожно начал Листницкий, - тут сказывается разница в восприятии событий... Большевики натравливают казаков на нас, а так как казаки устали, в них больше животного, нет того нравственного крепкого сознания долга и ответственности перед Родиной, что есть у нас, то, вполне понятно, это находит благоприятную почву..."
И тут же картины, как это "разделение на овец и козлищ" происходило в натуре; я имею в виду героикодраматическую историю одной из казачьих сотен, в которой служит земляк Мелехова большевик Иван Алексеевич Котляров. История о том, как восставшие казаки, изгнав офицеров, сами стали выбирать маршрут для своей сотни, с трудом ориентируясь по отобранной у командира карте; как постепенно стали сомневаться в дерзкой своей акции ("чувствовалось, что у большинства настроение подавленное, улеглись без обычных разговоров и шуток, скрытно тая друг от друга мысли"); как приехал агитировать восставших лихой офицер-ингуш и от его жаркой речи заколебалась эта массовая решимость. С огромным драматизмом, можно сказать, по минутам и секундам запечатлено сложное движение коллективного самочувствия: кажется, вот-вот чужая убежденность возьмет над нею верх - слушая белого агитатора, "слитная толпа молчала, люди жарко и тяжко дышали, по лицам зыбью текла растерянность..."1
1 (Но удивительное дело - мы уже наблюдали такое в шолоховском изображении толпы и раньше, - при полнейшем ощущении слитного состояния массы мы тем не менее получаем возможность разглядеть в этом единстве и конкретные лица, почувствовать индивидуальность характеров и психических состояний: "...Борщов играл плеткой, косился в сторону; Пшеничников, округлив раззявленный рот, смотрел в глаза говорившему офицеру; Мартин Шамиль грязной рукой елозил по щекам, часто мигал; за ним желтело дурковатое лицо Багрова; пулеметчик Красников выжидательно щурился; Турилин сапно дышал; веснушчатый Обнизов, сдвинув на затылок фуражку, мотал чубатой головой, словно бык, почуявший на шее ярмо...")
Большевик Котляров, чутко и болезненно ловивший все эти токи, идущие от казачьей массы, в критический момент все-таки сумел найти то переломное мгновение, которое разом повернуло умонастроение сотни.
Уловив миг, когда магия офицерских увещеваний и угроз чуть ослабла, он решительно перенимает инициативу.
"- На конь!.. - громовым голосом рявкнул Иван Алексеевич.
Крик его лопнул над толпой шрапнельным разрывом. Казаки кинулись к лошадям. Через минуту рассеянная сотня уже строилась во взводные колонны.
Иван Алексеевич сдернул винтовку; твердо уложив пухлосуставчатый палец на спуске, вонзая в губы заигравшегося коня удила, крикнул:
- Кончились переговоры! Теперь ежели доведется гутарить с вами, так уж будем вот этим языком. - И он выразительно потряс винтовкой".
И вот самое сложное - массовый герой, казачество, в западне антисоветского мятежа.
Здесь о динамике коллективной психологии особый разговор, - редко встретишь в литературе такое острое и предельно откровенное изображение народной массы в социальной беде, в горьком заблуждении и нравственном кризисе.
Большое душевное богатство получил Григорий Мелехов от народа. Но шолоховская психологическая "диалектика" такова, что умеет вскрыть общее героя с народом не только в добром, но и в ином, неправом и горестном.
Разве рядом с Григорием не проходят весь крестный путь мятежа, до самого конца, как ближайшие его соратники, Прохор Зыков и Христоня - беднейшие из хуторян! Не потому ли они и оказались в одних рядах, что косное начало, противящееся большой правде революции, гнездится и в Христоне, есть во многих из тех казаков, что пошли на мятеж отнюдь не из "справного" двора Мелеховых, и в свое время не ходили в офицерах, и не водили задушевной дружбы с сотником Извариным...
Вспоминаешь, как чутко схватил некую общность между Григорием и Христоней большевик Котляров, когда мысленно объединил их, "смутно понимая, что они переживают что-то иное, и в глубине сознания уже опасаясь их"!..
В дни мятежа одни в отчаянье прожигают жизнь, сумасбродствуют или паникуют. Другие проклинают подбивших их на восстание. Третьи вспоминают, что когда-то они ходили в подтелковцах... И все это - в своем особом преломлении и в разной степени - отражается и в переживаниях Григория. В нем есть что-то и от одних, и от других, и от третьих. Его душа словно средоточие всего психологического колоброжения казачьей массы. И знание ее - иногда по сходству, чаще по противоположности, по контрастному сопоставлению - позволяет нам прийти к широким обобщениям о человеке из народа, стоящем под бурей революционного века.
Народ заблудился! - повстанцы текут перед Мелеховым нескончаемой лавой, а бабы и ребятишки в хуторах всем миром добывают мятежникам металл для пуль, сносят в станичные советы медную домашнюю утварь, роются в земле в поисках осколков.
Не одного Мелехова тяжелым грузом потянуло вниз участие в мятеже. Иных из повстанцев мы увидим в конце романа бандитами, мародерами. Как эти постепенно превращались в человеческое отребье, можно проследить уже отсюда, от порога восстания.
Молодого шестнадцатилетнего мальчонку забривают в повстанческую армию, и фронтовики обучают его рытью окопов, стрельбе и выпариванию вшей над огнем. Мальчишка "неделю-две пробудет в строю, в боях и стычках, зачерствеет сердцем, а потом, смотри еще, как-нибудь будет стоять перед пленным красноармейцем и, отставив ногу, сплевывая в сторону, подражая какому-нибудь зверюге вахмистру, станет цедить сквозь зубы, спрашивать ломающимся баском:
- Ну что, мужик, в кровину твою мать, попался? Га-а-а! Земли захотел? Равенства? Ты ить небось коммуняка? Признавайся, гад! - И, желая показать молодечество, "казацкую лихость", подымет винтовку, убьет того, кто жил и смерть принял на донской земле, воюя за Советскую власть, за коммунизм, за то, чтобы никогда больше на земле не было войн..."
В таком пареньке человеческое гибнет смолоду. А однорукий Шамиль "нашел себя" на склоне лет - ставил раненых красноармейцев к плетню и рубил одного за другим, разваливал туловище наискосок от ключиц до пояса, хвастался: "Из трех шестерых сделал".
Обреченность мятежа - уже в самой психике повстанцев. Как перед Судным днем, прожигали жизнь казаки, пьянствовали до бесчувствия, резались в карты, а "протрезвившись, со зла на "жизню-жестянку", шли в пешем строю в атаку, в лоб, на пулеметы, а не то, опаляемые бешенством, люто неслись, не чуя под собой коней, в ночной набег и, захватив пленных, жестоко, с первобытной дикостью глумились над ними...".
Чем кончает солдат такого неправого воинства, к чему естественно приходит, зримо показано в картинах дороги, по которой Григорий Мелехов возвращается на фронт после смерти Натальи. Все, что он видит и слышит здесь, пропитано трупным запахом разлагающейся донской армии.
"Иные из казаков по сорок комплектов одежи взяли! - похваляется грабежами встречный земляк. - А потом как пошли жидов тресть, - смех!.. Телешили людей прямо середь улицы, жидовок сильничали прямо напропалую!"
В тяжело груженных подводах везут награбленное...
Дезертиры собирают по дворам под жалостливые песни...
Картины развала белой армии, ошеломившие Мелехова, как бы переплетены с событием, только что потрясшим всю жизнь героя: из-за него погибла Наталья. На окружающее Григорий смотрит сквозь свое личное, такое еще не остуженное временем горькое горе. Однако это личное, субъективное здесь - как всегда в анализе Шолохова, где психологическое неотделимо от эпического, - не только не искажает реальности окружающего, но еще больше обостряет ее, придает выразительную эмоциональную окраску.
"- Это ты, ваше благородие, казаков на смерть водишь, на войне губишь?" - зло спрашивает Григория случайная старушка.
В словах Григория - больше чем ответ на вопрос старухи, их подтекст обнимает так много: и смерть Натальи, и собственную судьбу, и всю удручающую картину этой дороги:
"- Нас самих, бабушка, губят..."
Участие в антинародной борьбе губит в человеке человеческое, загнивание повстанческой армии подобно общему заражению крови в человеческом организме.
Вместе с тем Мелехов порой оказывается весьма близок и тем, другим, к которым приходит отрезвление, которые ищут поворот на спасительный путь: надо замиряться с красными, искупать измену Советской власти!
"Знаешь, опять казаки не хотят воевать, - говорит Григорию Христоня и уже убежденно добавляет: - Стал быть, ничего из этой войны не выйдет".
Не только от Христони слышит это Мелехов. Вот случайный ночной разговор, звучащий как приговор его убеждениям, "третьему пути", всему мятежу. В темноте казак схлестнулся с казаком: "Отделились, говоришь? Ни под чьей властью не будем ходить? Хо!.. Коли хочешь знать, мы зараз как бездомная собака: иная собака не угодит хозяину либо нашкодит, уйдет из дому, а куда денется?"
Рис. 24. За работой. Вешенская, 1960 г.
По дороге с похорон Натальи - еще один летучий, но такой выразительный диалог:
"- Офицерики-то все пьют?
- Они допьются... Они до своего допьются!"
Деникинцы отстраняют Григория от дивизии, и, прощаясь с казаками, он говорит им: "Может, с новым командованием вам и легче будет, чем со мной". Но ему из рядов отвечают: "Со своими ли работаешь аль с чужими - одинаково тяжело, ежли работа не в совесть!"
Пересекаясь с путями этих многих и многих, судьба Мелехова оказывается органично вписанной в судьбу целого казачества, в позор его мятежа и его отрезвление. Четким силуэтом фигура Мелехова вырисовывается в зареве великой социалистической нови, что все выше разгорается над Доном, над этой кровавой, разоренной, кипящей ненавистью и жаждущей мира землей...
Конечно, обнаруживая общие "зерна" косного, регрессивного (как и общие "зерна" доброго) в характерах людей из народа, автор меньше всего склонен одним миром мазать и бедняка, и середняка (ведь в той же повстанческой дивизии есть еще и подобные Митьке Коршунову!).
Шолоховский реалистический психологизм социально и исторически предметен. Добравшись до глубин народных натур, обнаружив их корневую общность и в добром, и в дурном (и еще раз подтвердив народное начало характера Мелехова), его анализ как бы пойдет теперь обратным путем, вверх - к "результатам", к определенному социально-нравственному типу. И тут-то исключительно важно становится все, что воздействует на "зерно" характера, на его "первоэлементы", открытые автором: классовое - сословное - особенности судьбы Мелехова - неповторимая индивидуальность его натуры.
Григорий кончит совсем не так, как его сотоварищи по мятежу: многие из них станут опорой Советской власти на Дону, а он - политическим бандитом. Со всей суровой неотступностью прослеживая духовное падение Мелехова, автор, однако, страстно хочет, чтобы читатель при этом постоянно помнил: они шли от одного корня!
Беда Мелехова, поднявшегося на мятеж, - это общая беда многих таких, как он, порожденная темнотой, политической неразвитостью, проклятыми пережитками проклятого старого мира.
Вина Мелехова - это его собственная вина, и он горько расплачивается за то, что дал разрастись в себе косному, дурному...
Как всякий истинно высокий художественный образ, Мелехов оказывается шире своей классовой принадлежности и вместе с тем обладает той драгоценной "избирательностью", с которой только и может родиться живая, неповторимая человеческая индивидуальность (Мелехов уже типической фигуры середняка хотя бы потому, что решение его судьбы весьма далеко от судьбы среднего крестьянства в целом).
Взросли черные сорняки, хотя в основе характера было, кажется, все для того, чтобы взошли золотые злаки. Как это случается - должен знать каждый.
"Тихий Дон" Шолохова - книга, написанная о народной жизни и для народа. Ее прочли даже те, кто книг обычно не читает, кто, может, в свое время вынужден был одолевать роман по складам и совсем не похож на книгочея, превзошедшего все вершины эстетизма и восхитительной belles lettres.
Конечно, можно сказать, что подобная трактовка "Тихого Дона" - всего лишь одна из возможных версий, вовсе не охватывающая роман во всей его целостности. Во всяком случае, сколько бы таких версий ни возникало ныне и в будущем, надо всегда помнить, как заметил академик М. Б. Храпченко, что подлинная масштабность искусства Шолохова "в том и состоит, что созданным им характерам он придал поразительную глубину, наполнил их содержанием, имеющим общечеловеческое значение. Раскрыть связи, переходы между локально-историческим и тем, что вызывает неизменный интерес у людей различных стран и национальностей, - это и значит показать огромный обобщающий смысл художественных созданий Шолохова".
При этом М. Б. Храпченко, в свою очередь, выдвигает весьма примечательную концепцию понимания главного в "Тихом Доне": это повествование о том, как процесс революции неумолимо захватывает человека, каким бы сложным и противоречивым ни было его отношение к самой революции, - "вхождение Мелехова, человека, воспитанного патриархальным укладом жизни, в орбиту влияния Октябрьской революции и составляет один из важнейших моментов, с которыми связано мировое значение исканий, душевных коллизий судьбы этого героя"1.
1 (Михаил Храпченко. Богатство и сила художественных обобщений. - В сб.: "Мировое значение творчества Михаила Шолохова. Материалы и исследования". М., 1976, с. 43. О реальных результатах воздействия революции на характер и мировоззрение Григория Мелехова интересно пишет и профессор В. В. Новиков в своей книге "Художественная правда и диалектика творчества". (М., 1974, с. 86 - 87))