Новости
Книги о Шолохове
Произведения
Ссылки
О сайте








предыдущая главасодержаниеследующая глава

III. Душа народная

Герои, каких еще не знала высокая трагедия

Шолоховское доверие к крестьянину

Диалектика гениального

Психология людской общности

Верность роману как верность гуманизму

Полнота правды. Атмосфера высокой трагедийности. Обращенность к глобальным проблемам мироздания. Во имя кого все это у Шолохова, ради какого героя поднимаются столь могучие пласты идейности и художественности?

Ради Гришки Мелехова, хлебороба, простого из самых простых.

Когда в "Тихом Доне" мы читаем, что курень Мелеховых стоял на окраине хутора, это звучит по-своему символически: далек сам Донской край, а где-то в нем - глухой хутор Татарский, и вот в крайнем курене на последней улочке...

И Гремячий Лог таков - двадцатипятитысячника Давыдова в райкоме предупреждают: туда и телефонной связи нет, и народ темный, даже самые передовые - все равно "политически малограмотны".

Героем "Судьбы человека", рассказа со столь многозначительным названием, взят простой "шоферюга", предстающий перед нами в прожженном ватнике и донельзя заношенных кирзовых сапогах, сгорбленный, с большими тёмными руками и глазами, словно присыпанными пеплом. Потерпев неудачу на машине, уволенный с работы и лишенный шоферских прав, Андрей Соколов собирается устроиться в плотницкую бригаду... Таков он в момент знакомства. А дальше пойдет действительно Судьба Человека - оба слова с больших букв.

В воображаемой пирамиде общества этот человек может быть в самом низу, самая его первичная социальная структура. А у Шолохова он - самый главный.

Навсегда запомнилось, как по-рыцарски гордо держит голову Григорий Мелехов, - однако стоит пройтись по тексту, чтобы вернуться к фактическому: хуторской парень с четырьмя классами образования, едва грамотный; в дни его невероятного взлета штабной офицер Копылов говорит со всей откровенностью: "Даже нося офицерские погоны, ты остаешься, прости меня, неотесанным казаком. Ты не знаешь приличных манер, неправильно и грубо выражаешься, лишен всех тех необходимых качеств, которые присущи воспитанному человеку... Помнишь, зимой как-то в Каргинской разговаривал ты при мне с одной интеллигентной женщиной, у которой мужа арестовали казаки, и в ее присутствии застегивал штаны... Как всякий безграмотный человек, ты имеешь пристрастие к звучным иностранным словам, употребляешь их к месту и не к месту, искажаешь невероятно... В вопросах приличий и грамотности ты просто пробка!"

Но именно этого казачину с его "гуторит" и "кубыть" Шолохов ставит в центр высокой трагедии, огромной национальной эпопеи.

Трагедийный герой, сморкающийся двумя пальцами? Это ли не моветон для древнейшего и благороднейшего из всех литературных жанров! Того, что от века предназначен для Гамлета, для байроновского Каина, на худой конец для студента Раскольникова... Это все равно, как если бы, скажем, король Лир поменялся местами с одним из лучников, безымянно толпящихся на заднем плане.

Рис. 11. Михаил Шолохов: 'Я писал 'Поднятую целину' по горячим следам, в 1930 году...'
Рис. 11. Михаил Шолохов: 'Я писал 'Поднятую целину' по горячим следам, в 1930 году...'

Но у Шолохова Григорий Мелехов, Аксинья и старая Ильинична, Наталья и Кошевой, Подтелков - каждый из них и впрямь наделен трагедийной судьбой. И сила их страстей воистину не уступает шекспировским героям!

Вобще-то простой человек, маленький человек, "униженный и оскорбленный", вышел в герои романной прозы давно - едва ли не с самого возникновения жанра. А уж для молодой советской литературы это было идеей изначальной - "рядовой", поднятый революцией к историческому творчеству и потому ставший действительно великим.

И тем не менее в шолоховском выборе героя есть нечто особое - даже в контексте нашей исключительно демократической литературы. Он не только сказал, что бытие, душевные глубины такого героя достойны внимания целого мира, - Шолохов не побоялся "передоверить" ему восприятие и толкование всего происходящего на земле. Революция в субъективном восприятии Григория Мелехова. Коллективизация - как она увиделась Майданникову, Разметнову, деду Щукарю. Великая война с гитлеровцами - глазами комбайнера Звягинцева...

Похоже, что крестьянское мировидение всегда несколько смущало литературу. О психологических омутах этого "мелкого собственника" много рассказали нам Бальзак и Мопассан, Чехов и Бунин, Моравиа и Фолкнер.

Примечательный штрих: во многих книгах о крестьянской жизни повествование ведется не устами самого крестьянина, не от него - чаще всего это рассказ о мужике. Рассказ охотника, землемера, горожанина на побывке. Это быт, нужды и радости, увиденные со стороны, - пусть и глазами сострадающими, искренне любящими, с намерением обратить внимание, посочувствовать или подивиться...

На что уж авторы пореволюционного "крестьянского романа", большинство которых и в самом деле были от сохи, выросли в деревне и знали ее безусловно, - даже и они, порой не без гордости, демонстрировали тот зазор, который, казалось, неизбежен между крестьянствующим автором и героем-мужиком. Чаще всего они свидетельствовали, а не воссоздавали внутренний голос самой деревни.

Литературные страсти вокруг этой проблемы не улеглись и до нынешних дней - вот в связи с книгами "деревенщиков" возникает вдруг спор, может ли автор "передоверить" объективное видение событий какому-нибудь безропотному Ивану Африкановичу или своенравному Ивану Федосеевичу (имеются в виду герои В. Белова и Е. Дороша); и чего больше в таком "передоверении" - дальнейшего ли углубления демократических качеств литературы или, напротив, ущемления авторской самостоятельности, растворения в разных лицах истинной точки зрения? И вообще, возможно ли такое "передоверение" в принципе?

- Возможно! - еще пятьдесят лет назад сказал свое слово Шолохов.

Да, возможно - в том случае, когда автор обладает подлинно художническим даром понимать человеческую душу как "магический кристалл", сквозь который различается не одна "даль романа", но и даль народного бытия, исторического движения.

Возможно, если твердо знаешь: душа у крестьянина и в самом деле непростая, нагруженная исторически понятными напластованиями идиотизма деревенской жизни; и тем не менее в основе своей - это душа здоровая, трудовая, надежная в самом главном!

Надо только, чтобы в романе крестьянин стал подлинно героем, субъектом повествования, а не просто предметом для исследования, приобщения или вталкивания. Чтобы точка видения находилась не вовне, а в самой структуре, внутри.

В двадцатые годы или тридцатые это было большой художнической смелостью, даже дерзостью - так вот безбоязненно довериться мировосприятию то ли Григория Мелехова, то ли Майданникова или еще пуще - деда Щукаря... Такое мог позволить себе лишь истинно крупный художник. Для Шолохова и в этом была реализация все одного и того же генерального творческого принципа: о жизни - всю правду; читателю - совершеннейшее знание всех внутренних побуждений и помыслов героев.

Такая полнота внутреннего самораскрытия характеризовала написанное Шолоховым и до "Тихого Дона" (особо выделим рассказы "Семейный человек", "Председатель Реввоенсовета республики", "Смертный враг", "Лазоревая степь"). Характеризовала после "Тихого Дона", - чего в этом плане стоит одна только "Судьба человека"!

Но "Тихий Дон" - вершинен.

Только став Григорием, все с ним пережив, можно понять, что же, собственно, произошло с этим человеком в огне революции. А "со стороны" этого не постичь никому, даже Мишке Кошевому, с которым вместе росли. Рассудить, свою судьбу мог разве что сам Григорий Мелехов. Да вот еще ты - читатель.

И Шолохов предлагает: о Григории Мелехове решай как о себе самом.

Судьбу Григория мы прочувствовали буквально шаг за шагом, год за годом, - вместе с ним до слез любя эту суровую землю, не раз собирая нервы в кулак, когда подступает смертельная опасность, и жадно дыша полной грудью, когда беда миновала. Врезаются в ладони поводья мелеховского коня, слышишь, как поднятый над головой клинок со свистом рассекает струю встречного воздуха, в сумасшедшем намете уходит под ноги коня бурая донская степь. И на току спину жжет сенная труха, замешанная на рабочем поту. И ты не можешь побороть в себе чувства неприязни к юной Наталье, хотя - не в пример Григорию - отлично видишь, как чиста эта юная душа, как нежно потянулась она к суженому. И словно не Григорий, а сам ты когда-то произнес эти слова: "Здравствуй, Аксинья дорогая..." Стоит только повторить их про себя, как встанут в глазах, будто из твоей собственной жизни, зеленые облачка полузатопленных верб, долетит едва уловимый запах их цветения и прозвучит грудной сдавленный волнением ее голос: "Мы свое, видно, уж отгутарили... Деревцо-то - оно один раз в году цветет..."

Сказав о главном, сделаем необходимые оговорки. Конечно же, "передоверение" точки зрения герою следует понимать в высшей степени диалектично, ни в коем случае его не абсолютизируя.

Вообще вся концепция личности у Шолохова исходит из сложности жизненных противоречий, из той борьбы и единства противоположностей, которая есть ядро истинной диалектики.

По ходу разговора мы уже не однажды сталкивались с такими моментами. Шолоховский психологизм неотступно строг в реализации авторской концепции - и при этом так зависим от живой жизни, его непредугадываемо-прихотливого течения. Герои Шолохова исключительно земные, простые люди, но для рассказа о них взят высокий трагедийный жанр. Зная больше многих Других о грузе косного на крестьянской психологии. Шолохов при этом не боится довериться крестьянскому взгляду на действительность...

Пожалуй, есть нечто парадоксальное даже в самом художественном "статуте" таких книг, как "Тихий Дон". В мировом искусстве это книги единичные, как эстетическое явление они неповторимы и недосягаемы. И при всем том "Тихий Дон" - совершенно естественное, необходимое порождение советской литературы, своего общества и времени. Так или иначе роман отвечал проблематике, которую вынашивало все наше искусство в первые советские десятилетия. Это оно сформулировало вопросы о человеке в революционной буре, - Шолохов романом давал на них свои конкретные ответы. Точно так же "Тихий Дон" отзывался и на многие актуальные для тех лет художественно-эстетические, стилевые и прочие поиски. Еще "Донские рассказы" свидетельствовали, сколь хорошо знал Шолохов творчество таких своих современников, как Серафимович и Фадеев, Толстой и Фурманов, Пильняк и Лавренев, Сейфуллина и Артем Веселый.

"Поднятая целина", которая иному молодому читателю сегодня представляется едва ли не первым, апокрифическим словом о революционном преобразовании деревни, на самом деле есть своеобразный сгусток всего того ценного, что было выношено "крестьянским романом" на переломе 20 - 30-х годов. Шолоховский роман вырос, понятное дело, из жизни, но еще он вырос из "Перегноя" и "Виринеи" Сейфуллиной, "Ледолома" Горбунова, "Ненависти" Шухова; на нем сказался опыт таких книг, как "Гуси-лебеди" Неверова, "Девки" Кочина, "Бруски" Панферова, "Бабьи тропы" Березовского, "Разбег" Ставского, "Лапти" Замойского, "Стальные ребра" Макарова... А еще были Подъячев, Замошкин, Тренев, Вольнов, Пантелеймон Романов. Так или иначе, "Поднятая целина" представительствует в литературе о деревне и от их имени.

Таково уж непререкаемое право всякого гениального произведения - свободно вбирать в себя эпоху, весь предшествующий опыт, отвечать за целую литературу. Уникальное оказывается исключительно характерным с точки зрения общих закономерностей - оно словно освещает ярким светом эти закономерности, общий путь (не удивительно, что индийская газета "Свадхината" писала: "Если Октябрьская революция стала началом новейшей истории, то "Тихий Дон" - первая глава этой истории").

В "Тихом Доне" ли, в "Поднятой целине" - при всей их исключительности - нет ничего такого, что вырывало бы книгу из общего контекста советской литературы, ставило ее обособленно, над другими произведениями.

Все это - тоже к разговору о диалектике, которая корректирует любые суждения о самобытности Шолохова-художника. Диалектику сплетения и отталкивания противоположностей в его богатом творчестве с самого начала следует принимать как должное, не боясь ее, не затушевывая, а, напротив, всякий раз решительно идя ей навстречу, обнаруживая ее во всем и обостряя.

Вот еще один из таких моментов. Может показаться едва ли не аксиомой: главное в шолоховском психологизме - умение художника целиком окунуть читателя в субъективную стихию чувств, размышлений и переживаний "этой" совершенно конкретной личности, героя, которому автор так полномочно "передоверил" восприятие и внутреннюю оценку всего происходящего вокруг. Именно так возникает чудо читательского "всезнания" о людях, живущих на шолоховских страницах.

Но стоило нам утвердиться в этой истине, чтобы тут же возникло сомнение в ее абсолютности.

Конечно же, "сопереживаешь" Мелехову, "сопереживаешь" Андрею Соколову. И при этом одухотворено произведение все же не одной их психологической субъективностью, - эмоциональное напряжение идет и еще от чего-то другого, читающий постоянно испытывает на себе еще какое-то воздействие, возникающее то параллельно, а то, бывает, и наперекор этой психологической конкретности. "Переживаешь" как бы книгу в целом, слышишь ее слитное дыхание.

Не станем дальше нагнетать мистических намеков вокруг того, что хорошо знакомо читающим. В литературной науке для этого есть совершенно предметное определение: речь идет о воссоздаваемой произведением искусства народной, коллективной психологии. Есть своя психологическая общность у толпы, есть у данного села, и больше того - у сословия, класса, нации; говорят даже о психологии эпохи, такого-то конкретно-исторического времени.

Глубины народной психологии тесно взаимодействуют с определенностью народного взгляда на происходящее, с представлениями народа о действительности, о том, как и куда она идет. Это жизнь, увиденная сквозь призму, неповторимого национального своеобразия, без которого невозможны понятия и общечеловеческого прогресса, и классовой борьбы, и извечной устремленности трудящихся людей к свободе и справедливому социальному жизнеустройству.

Для творчества таких писателей, как Шолохов, понятие народной психологии - ключевое, в каждой шолоховской странице отзывается биение сердца народного.

"Тихий Дон" или "Поднятая целина" заражают читателя специфическим строем речи и образа мышления, заставляют погрузиться в тревоги и надежды то ли Татарского, то ли Гремячего...

Народная психология - это та атмосфера, в которой только и может действовать конкретный герой. Народное самосознание по-своему контролирует самые интимные чувства и мысли любого из персонажей. Только с такой поправкой и можно представить настоящую цену их прозрений и поисков, сложную гамму внутренних движений.

Народную психологию, конечно же, прежде всего ощущаешь в массовых сценах. В шолоховских книгах такие сцены столь многочисленны и выразительны, что стали одной из первых примет стиля и поэтики Шолохова, самой его художественной концепции. Здесь они, эти сцены, представляются своеобразными "верстовыми столбами" большого повествования о народной жизни и революции.

Сочные, насыщенные душевным электричеством, бродящие шолоховские полилоги неизменно написаны с огромной изобразительной силой.

Звучит характерное многоголосие - выкрики то едино-солидарны, то выражают раздирающие противоречия; кто-то бросил соленое словцо, кто-то поддержал, третий внес трезвую ноту в кипение страстей.

"- Проходи!.. Застрял!..

- Отощал, дядя.

- У него уж порохня отсырела.

- Держись за землю, а то упадешь!

- Го-го-го-го!..

- Кидай мешок, я подыму, мне сгодится".

(Рассказ "Обида"),

"- Пантелей Прокофьич, сын у тебя!..

- Голова у него золотая! Мозговит, сукин кот!

- Черт хромой, ставь хучь четверть!

- Га-га-га-га!.. Об-мо-е-е-ем!..

- Господа старики! Тише!.."

("Тихий Дон").

Неизвестно, кто именно кинул слово, кто возразил, - это подлинно голос массы, выражающей себя как она есть.

Нередко у Шолохова в этих сценах мелькают определения типа: "сход призадумался", "солдатская цепь вскинулась в ненависти"...

Но разве может быть единая психология у хуторского схода, где и большевистски настроенный Котляров, и кулак Коршунов, и Христоня, бедняк из бедняков? Между тем Шолохов бесстрашно пишет: "хутор этого не любит", "митингу это понравилось". Не потому ли так пишет, что видит массу словно воочию, каждого в лицо, по отдельности, знает, чем каждый дышит, что от него можно ждать - сейчас, завтра.

Шолоховское психологическое обобщение вырастает на почве острых сопоставлений, мудрого понимания подлинной дифференцированности массы. Это смелость от полноты знания людской общности, от безошибочного классового чутья и прочности авторской партийной позиции.

У автора "Тихого Дона" невозможен и намек на какую-либо славянофильскую умиленность перед цельнопрочностью "народного духа", на квасной восторг перед его "извечностью". Народная психология под его пером - это всегда нечто весьма динамичное, сотканное из многотрудного векового опыта, социально-противоречивое, когда одни устремления удивительным образом переплетаются с другими, сосуществуют и борются, каждое в надежде повернуть на свою сторону все остальное...

Когда в работе П. В. Палиевского "Мировое значение Михаила Шолохова" читаешь, что "у Шолохова впервые явилась масса, поднимающая других", "впервые вышел в определяющее лицо народ и получил голос", что именно Шолохов сумел "поднять проблему централизующей связи прямо от необразованной, известной только по пересказам сверху массы, и вымерить ею всех, никого не обойдя этой неожиданной проверкой"1, думаешь: подобное стало возможным только при условии многостороннего, новаторского воссоздания на страницах "Тихого Дона" народной психологии, самых глубин народной души.

1 (Петр Палиевский. Мировое значение Михаила Шолохова. - В кн.: "Мировое значение творчества Михаила Шолохова, Материалы и исследования", с. 314 - 315)

Знанием народной психологии в высокой мере отмечена и "Поднятая целина". В рассказе о делах и днях двадцатипятитысячника Семена Давыдова очень важны моменты постепенного постижения им души хутора, казачьей психологии - путаной и коварной, когда судишь о ней со стороны, и такой человечной, когда приобщаешься к крестьянскому единству изнутри, становишься его живой кровинкой...

Ставя здесь некий знак равенства между понятиями "народ" и "хутор", мы исходим из того соображения, что народ для коммуниста, руководителя никогда не бывает абстракцией. Давыдов ли, балтийский моряк и пулеметчик в гражданскую, путиловский рабочий, не знал народа! Знал он люд флотский и петроградский, красногвардейский и рабочий - а вот теперь для него понятие народа воплощалось в этих хуторянах, казаках, выбравших его своим председателем. Человеку городскому, питерцу, предстояло стать частью этого степного народа - работящего, самолюбивого, остроязыкого. И на первых порах столь загадочного...

Рис. 12. 'Поднятая целина'. Иллюстрация А. Лаптева
Рис. 12. 'Поднятая целина'. Иллюстрация А. Лаптева

Вспомним, как под грузом первых впечатлений о Гремячем, нахлынувших проблем и вопросов, Давыдов мечется, "как зафлаженный волк", пытается "вырваться из круга связанных с колхозом мыслей". Хуторяне представляются ему пока что нерасчлененной массой; пробираясь сквозь толпу, Давыдов слышит, как она "пахуче дышала подсолнечным маслом семечек, луком, махрой, пшеничной отрыжкой... Густой пчелиный гул стоял в школе. Да и сами люди шевелились черным кипящим клубом, похожим на отроившийся пчелиный рой..."

Всего же острей загадка этого "пчелиного роя" встает перед Давыдовым, как это часто бывает в жизни, в час беды, в критической ситуации "бабьего бунта".

...Поначалу ничего сверхъестественного, все понятно: казаков растревожил кем-то пущенный вздорный слух, будто семенной хлеб, собранный у казаков, намереваются вывозить за границу, за него "антанабили покупать, чтобы партейные со своими стрижеными бабами катались"; хуторские женщины, как самые подверженные панике, подняли бучу, стали требовать у него ключи от семенных амбаров, стали за руки хватать. А он с шутками (слабый пол ведь!) отмахивается от них, слабо отбивается.

Но чем дальше, тем все более диковинный оборот принимает ситуация: шутки шутками, а его, колхозного руководителя, среди бела дня, на людной хуторской улице - убивают...

Своими крепкими кулаками молодуха что есть мочи бьет по спине; какая-то карикатурная старушка, с гневно дрожащей бородавкой на носу, матерно ругаясь, все норовит попасть костяшками сжатых пальцев либо в переносицу, либо в висок; кто-то вывернул ему локти назад, стиснул намертво, как плоскогубцами... "Он уже не шутил, а все чаще спотыкался на ровном, все чаще хватался за голову и, бледнея, глухо просил: - Хватит! Убьете ведь. По голове не надо..."

И когда уже вовсе не стало мочи, - ему рассекли ухо и губы превратили в сплошную рану, истерзанная парусиновая рубаха набухла кровью, - тогда он вдруг остановился, словно пораженный внезапным открытием, сказал, поводя по сторонам "странно посветлевшими глазами: - За вас же, сволочей!.. Для вас же делаем!... И вы меня же убиваете... Ах, сво-ло-чи!.."

Это страшное открытие.

С самого начала непредвиденно сложной оказалась классовая борьба в Гремячем, но тут хуторская действительность ощерилась и того загадочней: что же это вообще за мир, где женщины, девчата так запросто вершат злодейство, топчут человека: да за что же убиваете, сволочи?!

Мы же, читавшие "Тихий Дон", знаем о темных нравах казачьего хутора и того больше. Знаем, как зверски была растерзана юная турчанка, бабка Григория Мелехова, как отец изнасиловал родную дочь, а сыновья забили его до смерти...

Ирреальный образ "темного хутора" еще долго будет витать над Давыдовым, испытывая его то загадочным в своей бессмысленности убийством Хопровых, то случаем с "заготовителями", которых не просто перестреляли, но и бесчеловечно истязали ("ведь уже над мертвым смывался какой-то гад!"). Загадку являют целые жизненные истории, вроде истории вахмистерши Марины Поярковой, душу которой не смог разгадать даже Андрей Разметнов, долгое время состоявший при ней в полюбовниках; вроде Дымка с его патологической жаждой всякой смуты, разора (не забыть, как Дымок первым из бунтовщиков бросился на Разметнова, загнанного в угол, как он идет, подрагивая ногами от жадного нетерпения, как сладостно, не размахиваясь, бьет под ложечку); вроде Демида Молчуна, богатырского человека, по-звериному мучающегося немотой.

Кажется, где-то мотив "темного хутора" уже исчерпывает себя, сходит на нет, но вдруг, как пламя из-под углей, опять вымахивает, да таким жарким языком! Это (во время поездки на полевой стан Иван Аржанов рассказывает Давыдову никому на хуторе не ведомую историю своей жизни.

Отец, умирая, завещал сыну посчитаться с убийцами. В двенадцать лет тот стал хозяином в семье, где еще семеро, мал мала меньше, трогательно заботился о братцах и сестрицах, во всем отказав себе, забыв и про школу, и про воскресные игрища, в бирюка превратился... И, неся такой свой крест, сосредоточенно, день за днем, с хладным умом и расчетом готовился к убийству, пока однажды не подстерег на глухой дороге отцова обидчика и не ударил из старой одностволки в упор. Потом вывернул у убитого карманы, забрал кошелек с тридцатью пятью рублями.

"- Зачем деньги взял? - резко и зло спросил Давыдов.

- А что?

- Зачем брал, спрашиваю?

- Они мне нужны были, - просто ответил Аржанов. - Нас в эту пору нужда ела дюжее, чем вошь".

История, достойная пера Шолохова, удивительные характеры и нравы, неизвестно чего больше в этой драме - аморального или золота человеческой души. Рассказываются подобные истории так выразительно, что не может вдруг не возникнуть тревожная мысль: а не таит ли тема "темного хутора" некоей угрозы для самой идейно-художественной концепции книги, вынесенной в заголовок романа?

Однако Шолохов сознательно идет на осложнения, неизменно ставя перед собой задачи как можно труднее. Если он выбирает противника для своего Давыдова, то такого, как Половцев. Если задумал сказать о трудностях колхозной жизни, то обращается к ситуации, по напряжению похожей на фронтовую, доводит ее до пределов, когда и впрямь становится боязно за колхозное дело, "такое молодое и страшно необходимое".

Но тем дороже его художнические победы. И среди них - та, с которой рождается читательская уверенность, что Давыдов в конце концов увидел в окружающей казачьей действительности куда больше, чем загадки "темного хутора", в душе преодолел растерянность первых дней.

Ощущение народной громады у Шолохова так явственно, а решающая роль народа в происходящем столь очевидна, что невольно возникает литературоведческий соблазн вообще квалифицировать его книги как особый вид романа, где героем выступает не какое-либо конкретное лицо или группа лиц, а народ как таковой, как собирательный центральный персонаж.

Видимо, это и вдохновляло критиков, которые советовали искать "завязку" и "развязку" "Поднятой целины" не в конкретных действиях Давыдова или Половцева, а в чем-то более обобщенном. Что касается "Тихого Дона", то определение "герой романа - народ" для него стало совсем уже общим местом, его даже не комментируют: понятно, что народ...

Разве что какой-нибудь очень уж въедливый школяр задастся вопросом: а почему, собственно, так? Учат ведь, что в "Слове о полку Игореве" герой - князь Игорь, в "Евгении Онегине", этой энциклопедии русской жизни, - Онегин, в "Войне и мире" - Наташа, Андрей и Пьер. А вот в "Тихом Доне" - народ.

Не потому ли, что в этом случае куда проще разобраться с Григорием Мелеховым, с многими мучительными вопросами: зачем в центр поставлен именно такой персонаж, отчего так худо его жизненная история кончается...

Но наука потому и наука, что даже малейшее и на первый взгляд невинное исключение тут же требует немедленной проверки всей цепи научных истин и дефиниций, всей теории литературного героя: тогда во всякой стоящей книге героем будет, конечно же, народ!

Скажут: но ведь и в самом деле существует такой тип романов, когда героем выступает именно обобщенная масса - "Ватага" В. Шишкова, например, книги Артема Веселого, Вс. Иванова, Малышкина, "Железный поток" Серафимовича. Однако "Тихий Дон" отличает от них особая верность исходному принципу романного жанра: действительность непременно через конкретные человеческие судьбы.

...Никто не объяснил до сих пор с совершенной убедительностью, почему субъектом литературы стал "герой", то есть некое вымышленное лицо, а не сам писатель, что, кажется, было бы куда логичней и естественней. Сервантес прожил такую умопомрачительно интересную (с точки зрения литературно-психологической) жизнь, а воплотил свои заветные наблюдения в мыслях и чувствах выдуманного им Дон Кихота. И Николай Островский, никогда не мечтавший о поприще романиста, приступая к своей революционной самоисповеди, счел необходимым назваться придуманным именем Павки Корчагина. И Достоевский вершинно нашел себя не в автобиографических "Записках из Мертвого дома", а в "Идиоте" и "Братьях Карамазовых".

Ясно одно: возникновению института "вымышленного героя" жанр романа, собственно, и обязан своим существованием - с этого он начался в древние времена "Золотого осла" и "Сатирикона". Роман как жанр оказался тогда наиболее благодатным полем для осознающей себя индивидуальности, для выражения чувства собственного достоинства, стремления человека заявить лично о себе под безразличными к живой индивидуальности высокими сводами государства, общества, религии. И как бы потом ни менялись внешние формы романа, ядро в нем - вплоть до наших дней - сохраняется неприкосновенным: личность в ее широких связях со средой. Изображение чувств, страстей и событий частной жизни людей - как определял суть жанра Белинский.

Роману, в свою очередь, обязано своим расцветом психологическое искусство. Здесь "весь гвоздь в индивидуальной обстановке, в анализе характеров и психики данных типов"1.

1 (В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 49, с. 57)

И Шолохов, писал ли он "Тихий Дон", или "Поднятую целину", или "Они сражались за Родину", писал именно романы. Это критика потом стала называть их то эпосом, то панорамами, то учебниками жизни.

О творчестве Шолохова можно сказать, что оно все в герое - человеке, конкретном персонаже. Даже со специальными целями пытаясь выделить моменты обобщенности героя, нерасчлененной массы, все равно, сам того не замечая, приходишь в конечном счете к тому же - к конкретным лицам, живым характерам, говоришь о собирательном хуторском герое, а видишь перед собой Коршунова и Христоню, Аржанова и Демида Молчуна...

Шолохов по-своему "романен" даже в очерке, даже в публицистической статье. Бывало, в молодости он ехал специальным корреспондентом от газеты на весенний сев и привозил оттуда не цифры и проценты, а живые судьбы людей, рассказ о том, что у них на душе.

В корреспонденции "По правобережью Дона" для газеты "Правда" (1931), отметив в первом абзаце, что в Вешенском районе обсеменено 115 га зяби и что последняя пятидневка дала резкий прирост, Шолохов дальше пишет о вещах, на первый взгляд совсем неожиданных для газетного сообщения - как в Черновском колхозе, где гражданская война выкосила почти всех мужчин, женщины-казачки приступили со своей великой жалобой к секретарю окружкома, стали кричать ему: "У нас казаков нет! С нами спать некому, а ты приехал нас уговаривать сеять. Оставайся с нами, тогда и сеять поедем!"

В войну Шолохов печатает в "Правде" очерк "На юге" - о том, что творится на Южном фронте, каково истинное лицо фашизма, как стоит за Родину советское казачество. И все эти в высшей степени ответственные и глубокие материи доверяет устам старика колхозника (фамилия его Колесниченко), пусть и не приученного к глобальным обобщениям, но зато способного рассказать о фашизме так, словно ты его видишь собственными глазами:

"...Утром они еще одного, хлопчика двенадцати лет, застрелили. Подошел он к ихней мотоциклетке поглядеть - ребятишки-то ведь до всего интересанты, - а фашист с крыльца прицелился в него из револьвера, и готово. Мертвых хоронить не разрешали. Матери-то каково было глядеть на своего сынишку! Глянет из окна, а он лежит около сарая, снегом его заносит, глянет - и упадет наземь замертво. Водой ее домашние отливают. Видал и я его, когда на собрание нас сгоняли. Шел мимо и видел... Что же, лежит малое дите, согнулось калачиком и к земле примерзло..."

Тем более романная даль просматривается во многих шолоховских рассказах, - построены они по законам новеллы, сам же материал осмысливается автором в масштабах романа. Таково "Алешкино сердце", рассказ, где простая судьба деревенского паренька видится как бы в центре революционного конфликта. Это повесть "Путь-дороженька", сорокастраничная одиссея Петра, сына постовала, которая, кажется, могла бы легко развернуться в многотомное повествование. Такова и "Коловерть", показывающая, как революционный разлом проходит через семью, разбрасывает единокровных братьев по разным борющимся лагерям, - этот рассказ 1925 года звучит как предтеча близкого, уже рождавшегося под пером художника "Тихого Дона".

Существует целая литература, посвященная исследованию романных свойств знаменитой "Судьбы человека"; старейшина современной польской литературы Ярослав Ивашкевич определенно сказал на сей счет: "Я очень люблю "Судьбу человека" и часто возвращаюсь к этому маленькому произведению, обладающему всеми достоинствами настоящей большой прозы"1.

1 (Цит. по ст.: Б. Бялокозович. Польские писатели о Шолохове. - В сб.: "Мировое значение творчества Михаила Шолохова", с. 295)

Лучшие шолоховские рассказы при всем том, что построены они вокруг судьбы конкретного героя, на своей малой жанровой площадке, успевают много сказать о диалектике взаимопроникновения частного и общественного, личного и исторического, они по-своему решают задачу, может быть, наиглавнейшую для романа революционной эпохи: утверждают, что коллективизм новой жизни исходит не из растворения и нивелировки личности, а, напротив, из упрочения и все более глубокого раскрытия личностного начала.

Такая верность Шолохова романному жанру идет прежде всего от его верности человеку. Потому он не только приверженец жанра, но и активный защитник его. Не раз в спорах о завтрашнем дне искусства поднимал автор "Тихого Дона" голос против неверия в человека, попыток рисовать действительность "поверх человека", или, напротив, абсолютизируя частную жизнь до такой степени, что она оказывается напрочь отсеченной от всего окружающего.

"Роман мертв!" - с каким-то даже упоением провозглашает буржуазное литературоведение. - Он мертв, потому что не способен существовать среди оглушающей какофонии индустриального века, постоянных кризисов и разрушения всех моральных ценностей: современный век рассеял прошлую уверенность, что ход событий подчиняется людям, что твои личные боли и страсти могут быть интересны кому-то, а они между тем ровным счетом ничего не стоят перед лицом возможной атомной катастрофы, перед всеми современными катаклизмами, потрясающими науку, политику, социальную жизнь.

Так говорят они, - не только любители газетных сенсаций, досужие репортеры и скандальные пророки близкого светопреставления, но и действительно ученые люди, иные видные художники Запада.

Были такие и среди литераторов из восьмидесяти стран, что собрались весной 1963 года в Ленинграде на международную конференцию, посвященную проблемам романа. Разговор шел серьезный и трудный, в пятидневных дебатах столкнулись мнения разные, порой поразительно несхожие меж собой.

Рис. 13. Семейная фотография. Накануне Великой Отечественной войны
Рис. 13. Семейная фотография. Накануне Великой Отечественной войны

Там, среди других речей, прозвучал и голос Михаила Александровича Шолохова, чуть глуховатый, как бы даже отрешенный от горячки споров и тем не менее затронувший самое сокровенное в проблеме романа:

- Лично для меня вопрос о том, "быть или не быть роману", не стоит, так же, как перед крестьянином не может встать вопрос - сеять или не сеять хлеб. Разве что может возникнуть вопрос, как получше сделать роман, чтобы он с честью послужил моему народу, моим читателям...

За Шолоховым давно упрочилось звание художника-новатора, а мы, словно бы идя против течения, много говорим о его верности законам романного жанра - как определенного типа эстетического мышления, как повествования с конкретной личностью в центре, с опорой на реальность психологических явлений. В чем же тогда новаторство автора "Тихого Дона"?

Дальше еще будет у нас речь о самобытности шолоховского варианта "диалектики души", о превращении бытовой подробности в подлинно мировоззренческую реалию, о характерности внутреннего монолога Шолохова и безоглядной смелости в обращении с "местными речениями"; уже говорилось о своеобразии его представлений о том, кому положено быть героем трагедийного жанра, и еще будет разговор об особенностях юмора в "Поднятой целине" и "Они сражались за Родину"...

Однако, чтобы получить бесспорное художническое право на свое собственное решение тех или иных проблем романной формы, Шолохов должен был прежде всего раскрыться как новатор "содержательный", - любое формальное новаторство, как бы оно ни было удивительно, ни поражало воображение своей небывалостью, истинную цену получает не само по себе, а неотрывно от новых идей, выражаемых в произведении, от значимости мысли и глубины чувства. Сила и смелость суждений о мире, открытие подлинных богатств во внутреннем мире своих героев - вот дерзость романиста прежде всего! Исходное всякого художественного новаторства - это когда автору есть что "крикнуть" своими героями, очень важное для всех, действительно наболевшее. Это подлинно писательское счастье - создать образ еще небывалого душевного мира, создать разнообразие таких характеров, как Григорий Мелехов, Аксинья, Нагульнов, Андрей Соколов. Подумать только: до шолоховских книг этих образов в литературе, в людском обиходе просто не существовало...

Не потому ли о верности роману, давшему ему такую возможность, Шолохов и говорит как о верности хлебородному полю и крестьянскому труду.

Шолохов дерзок вовсе не тем, что заменил в романе героя массой или отказался от присущего жанру сюжета, завязки-развязки и проч. Вообще он мало общего имеет с того рода новаторством, значимость которого выводится прежде всего по величине разрушенных им "идолов старого", по количеству отвергнутого и перечеркнутого. Природа шолоховского новаторства - принципиально созидательная. К классическому опыту предшествующей литературы он относится с искренним сыновним чувством.

Шолохова часто интервьюируют, и, конечно, ждут, как от всякой знаменитости, неких сенсационных откровений и парадоксов, но автор "Тихого Дона" на вопросы о классике отвечает с неизменным почтением: "Существуют такие писатели, - это не в порядке самокритики, - на которых Толстой и Пушкин не влияют... Ей-богу, на меня влияют все хорошие писатели. Каждый по-своему хорош. Вот, например, Чехов. Казалось бы, что общего между мною и Чеховым? Однако и Чехов влияет! И вся беда моя и многих других в том, что влияют на нас еще мало"1.

1 (И. Экслер. В гостях у Шолохова. - "Известия", 1937, 31 декабря. А из воспоминаний члена литературного кружка при редакции районной газеты "Большевистский Доп" А. А. Попова мы узнаем, что молодой Шолохов читал там специальные лекции о Чехове, "приходил без всяких конспектов, рассказывал свободно, интересно, поражая всех нас большим знанием мастерства Чехова, тонким анализом его произведений. Читал Михаил Александрович, помнится, лекции о Л. Толстом, о Маяковском..." (Цит. по кн.: В. В. Гура, Ф. А. Абрамов. М. А. Шолохов. Семинарий, с. 179))

Это уважительное отношение Шолохова к классике раскрывают многочисленные исследования шолоховедов, текстуально показывающих, как тонко пейзажи "Тихого Дона" перекликаются с чеховской "Степью", как по-гоголевски органично сосуществует у Шолохова комическое и лирико-патетическое, как Гончаров, автор "Обломова", помогал молодому прозаику почувствовать настоящий вкус бытописательства. Как Толстой научил, может быть, самому важному - "диалектике души".

О Шолохове - продолжателе традиций классического искусства в советской литературе, - писали многие: И. И.. Ермаков, Л. И. Тимофеев, А. В. Чичерин, Л. М. Мышковская, Л. И. Левин, Н. В. Драгомирецкая, Т. Ю. Хмельницкая, С. И. Машинский, В. В. Тура, Л. Н. Киселева, М. С. Кургинян, Л. Ф. Ершов, Н. Ф. Фортунатов, П. П. Белов, Ю. А. Андреев.

Продолжая путь великих, Шолохов, этот яркий представитель социалистического реализма, нашел свой, истинно шолоховский синтез народной жизни и душевного мира личности. В этом суть шолоховского новаторства. Психология века вырастает из абсолютного знания человека своего времени. С другой стороны, такое понимание человека могло прийти к художнику только с осознанным ощущением воздействия на психологию, на все индивидуальное мироощущение атмосферы революции и социализма. Этими токами пронизан внутренний мир любой выведенной писателем личности, будь то Подтелков или дед Щукарь...

предыдущая главасодержаниеследующая глава





© Елена Александровна Абидова (Пугачёва), автор статей, подборка материалов;
Алексей Сергеевич Злыгостев, разработка ПО, оформление 2010-2018

При копировании материалов проекта обязательно ставить активную ссылку на страницу источник:
http://m-a-sholohov.ru/ "M-A-Sholohov.ru: Михаил Александрович Шолохов"