Острота "Донских рассказов" словно задала тон всему творчеству
"С кровью и потом" - так называлась "Поднятая целина" поначалу
Трагедийное, дающее людям силу
О шолоховском психологизме пишут: правдивый, бескомпромиссный, суровый... И даже - "свирепый".
Об особенностях шолоховского таланта Константин Федин говорил: "Он никогда не избегал свойственных жизни противоречий, будь то любая эпоха, им изображаемая. Его книги показывают борьбу во всей полноте прошлого и настоящего. И я невольно вспоминаю завет Льва Толстого, данный им самому себе еще в молодости, завет не только не лгать прямо, но не лгать и отрицательно - умалчивая. Шолохов не умалчивает, он пишет всю правду"1.
1 (Константин Федин. Слово о Шолохове. - В сб.: "Слово о Шолохове". М., 1973, с. 14)
Правдиво любое настоящее произведение искусства. Во имя правды революции возникла вся литература социалистического реализма. И вот тем не менее, как бы подчеркнуто выделяя, как о чем-то, несущем это качество имманентно, говорится: шолоховская правда. Чем же она особенна?
Вместо ответа на этот вопрос пока поставим встречно другой: а каким представляется шолоховское творчество сугубо личному читательскому восприятию, какой первый, самый непосредственный импульс высекает в твоей душе одно имя Шолохова?
Полагаю, что многие скажут: Шолохов - это чувство огромной душевной силы и нравственного здоровья. Это надежная земля под ногами.
Что ж, такую субъективность поддерживают и серьезные литературоведческие труды, отмечающие как главное в книгах Шолохова "пафос праздничного видения жизни, солнечной атмосферы, ярких красок и оптимистической эмоции"1, утверждающие, что "Тихий Дон", этот "великий эпос о мире, войне и революции", особенно "характерен спонтанной гениальной радостью повествования" (утверждение члена Нобелевского комитета Иоханнеса Эдфельта2); что "от "Тихого Дона" исходит сияние человечности, свободы, красоты, правды"3.
1 (Н. К. Гей. Художественность литературы. Поэтика, стиль. М., 1975, с. 406)
2 (Цит. по кн.: "Творчество Михаила Шолохова. Статьи, сообщения библиография". Л., 1975, с. 55)
3 (Ю. В. Бондарев. Перечитывая "Тихий Дон". - "Дон", 1978, № 7, с. 42)
А ведь речь идет о произведениях, на страницах которых такая боль, так много мучительного и кровавого, где смерти, смерти - бессчетно раз описанные...
Человеческая мука пронизывает самые ранние рассказы Шолохова, самые первые литературные опыты.
Отец, белый атаман, срубил в бою родного сына, красногвардейца:
Упал, заглядывая в меркнущие глаза; веки, кровью залитые, приподнимая, тряс безвольное, податливое тело... К груди прижимая, поцеловал атаман стынущие руки сына и, стиснув зубами запотелую сталь маузера, выстрелил себе в рот..."
Это рассказ "Родинка". Почти одновременно написан "Пастух" - о том, как зверски расправились местные кулаки со строптивым Гришкой, который осмелился поднять голос против установленных ими на хуторе порядков: "Под ноги вздыбившейся лошади повалился Григорий, охнул, пальцами скрюченными выдернул клок порыжелой и влажной травы и затих..." Осталась сестренка, Дунятка, одна на целом свете: "Когда горечью набухает сердце, когда слезы выжигают глаза, тогда где-нибудь, далеко от чужих глаз, достает она из сумки рубаху холщовую нестираную... Лицом припадает к ней и чувствует запах родного пота... И долго лежит неподвижно..."
Рис. 5. Беседа с колхозниками. 30-е годы
И так страница за страницей: рассказ "Продкомиссар" - Сын расстреливает отца, злостного укрывателя зерна; "Шибалково семя" - жена оказалась предательницей, погубившей половину красногвардейского отряда, мужу велено самому привести приговор в исполнение; "Коловерть" - за час до расстрела к пленному допускают маленького сынишку:
"- Папаня, а чего у тебя кровь на голове?
- Это я ушибся, сынок.
- А на что тебе вон энтот дядя ружьем вдарил, как ты из сарая выходил?
- Чудак ты какой!.. Он нарочно вдарил, шутейно...
- Пойдем домой, папаня? Ты мне мельницу дома сделаешь.
- Ты с бабуней иди, сынушка... - Губы у Игната жалко дрогнули, покривились. - А я потом приду..."
Так начиналось, так будет и во всех других шолоховских произведениях - до "Судьбы человека" и глав "Они сражались за Родину".
Человеческие муки, испытания на пределе возможного.
У Григория Мелехова, если не считать быстротечной юности, все в жизни складывается поразительно трудно - и любовь к Аксинье, и женитьба на нелюбимой, и отношения с друзьями детства - будь то Митька Коршунов или Михаил Кошевой. Его забривают в армию, на войну, и всю империалистическую он ходит по кромке меж жизнью и смертью: много раз ранен, контужен, не однажды близок, казалось бы, к неминучей гибели. А когда запылал донской мятеж, тут и вовсе перед героем Шолохова раскрылась фантасмагорическая бездна бед - ранения, припадки падучей, тиф, бегства, преследования, раздирающая душу смена знамен, крушение надежд, смерть почти всех, кого любил и кем дорожил. Словно отсекаются ветви живого дерева, пока не остается Григорий с мальчишкой на руках один под высоким и немилосердным небом...
Трагичен конец главных героев "Поднятой целины". Один за другим гибнут бойцы разбитого полка в "Они сражались за Родину". В "Судьбе человека" Андрей Соколов, человек, хлебнувший страшного "по самые ноздри", проходит, кажется, все круги военного ада, какие только возможны...
Вот какие реалии в действительности встают на страницах "солнечно-праздничных", как пишут, шолоховских книг! Словно сложилось это общее впечатление вопреки сущему, помимо изображаемых коллизий...
А между тем речь идет не только о драматизме шолоховских сюжетов - суров сам подход автора к своим героям, беспощадна его откровенность о человеке. Часто кажется, что еще немного - и образ под пером Шолохова попросту сломается, не выдержит всех этих жестоких перегрузок. Даже самых своих любимых персонажей он не только не оберегает от всего "компрометирующего", но их-то чаще всего и испытывает предельными, кризисными положениями.
У него Подтелков творит кровавый самосуд над безоружными пленными белоофицерами: "Ткнувшись о тачанку, он закричал выдохшимся, лающим голосом: "Руби-и-и их... такую мать!!! Всех!.. Нету пленных... в кровину, в сердце!!!"
И Аксинья, гордая и прекрасная любовь Григория Мелехова, в панском имении сходится со слизняком Листницким. Да когда! Только что проводив Григория на войну, только что похоронив девочку - единственное их дитя. "Падко бабье сердце на жалость, на ласку. Отягощенная отчаянием Аксинья, не помня себя, отдалась ему со всей бурной, давно забытой страстностью...
На следующий день утром, оставшись в столовой наедине с Аксиньей, он подошел к ней, виновато улыбаясь, но она, прижавшись к стене, вытягивая руки, опалила его яростным шепотом:
- Не подходи, проклятый!..
Свои неписаные законы диктует людям жизнь. Через три дня ночью Евгений вновь пришел в половину Аксиньи, и Аксинья его не оттолкнула".
А Михаил Кошевой? Сколько прозвучало по его поводу этих "зачем", "зачем"... Ведь этот с детских лет дружил с Григорием, сам признавался - "он мне - как брат"... На германском фронте рядом бывали в смертельных переделках. Да и душа у Михаила вовсе не черствая,- вспомним, как светел он, когда вынужденно томится в безлюдной степи у конских косяков, с каким сердечным чувством приходит свататься к Дуняшке!
Тем критикам, которые не испытывают симпатий к Кошевому, нет нужды искусственно примысливать отрицательные черты героя, - это от Шолохова мы узнаем, какая наволочь порой застилает взор этого парня, как ударило ему в голову чувство власти, видим в простом казаке и неожиданную сановность ("Мишка шел медленно и важно"), и мстительность в отношении земляков: "Я вам, голуби, покажу..."
Но всего чаще критики Кошевого говорят о том, как безжалостно повел себя Мишка с Григорием, вернувшимся домой с такой открытой душой и повинной головой. Они и по сегодня не могут простить Кошевому того рокового ночного разговора, считая: поведи себя молодой председатель по-иному, терпимей, человечней, услышь резоны Григория, кто знает, может, вся дальнейшая судьба героя "Тихого Дона" сложилась бы совсем по-иному - не было бы ни банды Фомина, ни землянок дезертиров. И Аксинья была бы жива, и маленькая Полюшка...
Перед тем как появиться последнему тому шолоховского романа, в печати прошло бурное обсуждение: чем писатель завершит военную эпопею Григория Мелехова?
Рис. 6. Михаил Шолохов в годы работы над 'Тихим Доном'
Это было беспрецедентное обсуждение - судьбу книжных персонажей вынесли на всесоюзный симпозиум, святая святых - писательское решение образа - словно было взято общественностью в собственные руки.
Однако ведь и все другое, что связано с этим романом, можно сказать, было беспрецедентно!
То, что писатель вынашивал в глубине души, в смутных видениях и творческих открытиях, превратилось в дорогое достояние миллионов, стало как бы реальным явлением жизни, томило и бередило уже чьи-то другие души, другими воспринималось очень лично и для себя насущно.
Были среди участников обсуждения и такие, что, не гадая о писательских откровениях и не очень заботясь о приличествующей скромности приватного советчика, выдвигали перед автором попросту требование - к концу романа коренным образом повернуть судьбу Мелехова, сделать его своеобразным символом казачьего принятия новой власти. Было в этом случае даже некоторое давление на гражданские чувства автора, этакое скрытое упреждение насчет дальнейшего восприятия книги: одно дело - роман с героем-отщепенцем, и другое - с положительным, перевоспитавшимся в конце концов...
Для таких "программистов" исход был неожиданным. Шолохов, выслушав, кажется, всех и вся, тем не менее написал финал романа таким, каким он только и мог быть по правде.
Его Григорий не стал председателем сельсовета или уполномоченным по заготовкам. Свою "диковинно и нехорошо сложившуюся жизнь" он дотягивал сначала в банде Фомина, потом - среди жалких дезертиров, по-сусличьи забившихся в норы. А потом встал перед хутором с Мишаткой на руках. "Это было все, что осталось у него в жизни, что пока еще роднило его с землей и со всем этим огромным, сияющим под холодным солнцем миром".
По-человечески легко понять чисто эмоциональное отношение к роману тех читателей, которые желали полюбившемуся герою счастливого конца, - от щедрости сердца, от присущей русскому человеку жалости (упавшего подними, говорят в народе). Труднее понять тех специалистов, что, будучи искушены в законах искусства, издалека видя, как и куда развивается роман, во имя чего он пишется, тем не менее требовали от автора как бы совсем другого произведения: о том, как в Григории Мелехове вызрела большевистская идея.
Алексей Толстой со всей категоричностью отвечал, что иначе закончить свою эпопею "Шолохов, как честный художник, не мог... У Григория Мелехова был выход - на иной путь. Но если бы Шолохов повел его по этому другому пути - через Первую Конную - к перерождению и очищению от всех скверн, композиция романа, его внутренняя структура развалились бы"1.
1 (Цит. по кн.: В. В. Гура, Ф. А. Абрамов. М. А. Шолохов. Семинарий, с. 68)
Как честный художник...
Когда спрашивают: зачем Шолохов так откровенен о всей подноготной Григория Мелехова (или Подтелкова, или Кошевого), когда говорят: зачем он в уста замечательного Макара Нагульнова вкладывает слова, которые и для Половцева были бы страшны: "Да я... тысячи станови зараз дедов, детишек, баб... Да скажи мне, что надо их в распыл... Для революции надо... Я их из пулемета... всех порешу!" Зачем?
Да затем, что без этого не было бы истинной и полной правды о каждом из этих чрезвычайно непростых характеров, я значит и обо всех их, вместе взятых, о породившей их эпохе.
Твардовский недаром писал о правде, прямо в душу бьющей, - "как бы ни была горька"...
И еще об особенности шолоховских коллизий: он рисует трудное не только в отдельно взятых судьбах - и в самой истории народа внимание художника привлекают моменты самые драматические, предельно сложные. Его книги - о годах революции, о начале коллективизации, битве с гитлеризмом... Глобальные катаклизмы в судьбе целой нации, всего государства!
Он берет тему революции и гражданской войны, и творческий его подход напоминает своеобразное писательское крещендо - все сложнее и сложнее. Среди классов, приведенных в движение революцией, Шолохова интересует самый трудный - крестьянство; среди крестьян - середняцкий, наиболее тугоплавкий слой; причем это середняк в его донском, казачьем "варианте"! А в этой среде, из всех возможных казацких типов, берет себе в герои человека с таким неповторимо сложным характером и судьбой, какая могла быть разве что у одного из тысяч - у Григория Мелехова...
Когда скульптор работает с гранитом, этим исключительно неподатливым материалом, невольно возникает мысль: почему он не глину взял, не металл, ведь куда легче, а эффект возможен ничуть не меньший! И все-таки скульптор берет гранит.
"Я описываю борьбу белых с красными, а не борьбу красных с белыми. В этом большая трудность", признавался Шолохов в годы работы над "Тихим Доном". Но ведь навстречу этой и многим подобным трудностям он шел сознательно, в каждом случае выбирая наиболее сложное! Довел "Тихий Дон" до разгрома последних банд, этих ошметьев белого контрреволюционного движения, и здесь поставил точку. Представление о том, как пошла налаживаться мирная размеренная жизнь на Дону, в романе дано лишь отдельными штрихами.
И в "Поднятой целине" рассказал о труднейшей поре коллективизации, о борьбе за колхоз, и только в самых заключительных строках, в эпилоге - о процветании гремяченской сельхозартели, как она в конце концов стала на ноги и пошла в рост.
С 1942-го, бедственного, года войны начал Шолохов роман о Великой Отечественной. А думая о судьбах людей, перенесших эту войну, возможно, перебирая бесчисленное множество жизненных вариаций этой темы, Шолохов воплотил свою большую мысль именно в такой судьбе, какая выпала Андрею Соколову, - столь же горькой, сколь и человечески высокой.
Правда - она ведь тоже может представать в самых разных своих обличьях: бывает правда ликующая, победная, бывает неброская правда тягучей повседневности, есть та, что добывают все вместе, есть очень субъективная, для себя добытая... Шолоховская правда неизменно обращена к наиболее трудным, кризисным моментам в жизни человека и его народа - когда надо выжить, выстоять в неимоверно трудных обстоятельствах. У этой правды цвет пронзительно-алый - цвет пламени, цвет крови.
Есть такая область художественности, где мысль об авторской правде звучит особенно обостренно. Это тема врага, страницы, воссоздающие облик, психологию, образ мышления тех, с кем борется писатель и его герои, кто им ненавистен...
Тут большое испытание для всякого художника. Что касается Михаила Александровича Шолохова, то он своего врага знает, как говорится, в упор. Еще с тех времен, когда молодым парнем "мыкался по донской земле" (так он напишет потом в автобиографии). "Долго был продработником. Гонялся за бандитами, властвовавшими на Дону до 1922 года, и банды гонялись за нами. Все шло, как положено. Приходилось бывать в разных переплетах..."
Под хутором Коньковом шестнадцатилетний Шолохов попал в лапы махновцам, допрашивал его сам батька Нестор. Не расстрелял потому, что слишком уж юн был продотрядчик, но Махно твердо пообещал: еще раз попадешься - повешу непременно.
В "Тихом Доне" действует банда Фомина. Фомин - реальная личность, как раз один из тех, за кем "гонялся" молодой Шолохов.
И заговорщическая контрреволюционная организация на севере донского края существовала в действительности именно в те годы, когда в хуторах и станицах только-только зарождались колхозы. Руководил заговорщиками бывший царский есаул, который (подобно Половцеву в романе) в свое время командовал казнью подтелковцев.
Рис. 7. Кадр из кинофильма 'Тихий Дон' (1957 - 1958 гг.). Артист Петр Глебов в роли Григория Мелехова
Документально восстановили шолоховеды и действительную историю, как в вешенских местах казачки напали на коммуниста-двадцатипятитысячника (Афонина), требуя возврата обобществленного семенного зерна; как кулаки стреляли из-за угла в колхозного руководителя (Баюкова) - при тех же самых обстоятельствах, что и в "Поднятой целине" в эпизоде покушения на Нагульнова1.
1 (Эти факты приводит шолоховед М. И. Сойфер в своей книге "Мастерство Шолохова" (Ташкент, 1976))
Противники реальные, непримиримые, - Шолохов никогда не забывает об их существовании. Даже когда в его книгах не гремят открытые схватки.
Можно себе представить, в каких только переплетах не побывали Давыдов и Нагульнов на фронте, погибнут же они под половцевским пулеметом в мирные дни, - последние жертвы отгремевшей гражданской войны.
А возможно, первые жертвы войны надвигающейся. Недаром внутренним своим обликом их убийца так схож не только с карателями времен гражданской, но и с завтрашними власовцами, фашистами, чьи страшные дела - пройдет каких-нибудь десять лет - заставят содрогнуться целый мир: заживо сожженные деревни, тотальное человекоистребление...
С первых дней Великой Отечественной Шолохов на фронте. Из-за границы нагрянувший враг - для него все тот же враг.
"Какой же тупой, дьявольской ненавистью ко всему живому надо обладать, чтобы стирать с земли мирные города и деревни, без смысла, без цели подвергать все разрушению и огню!" - напишет он в очерке "По пути к фронту" (1941), а в другом очерке ("Военнопленные", 1941) уже реальный портрет гитлеровца: "Теперь он сидит перед нами, навсегда обезвреженный, смотрит глазами затравленного кровожадного хорька, и слепая ненависть к нам раздувает его ноздри..."
Обширна галерея врагов - как она вырисовывается на страницах шолоховских книг: от генерала Фицхелаурова, которому Мелехов посулил "зарубить на месте", от Корнилова, Каледина, Краснова до "идеолога" фоминской банды Капарина; от задубевших монархистов типа Калмыкова или Листницкого до карателя Митьки Коршунова и беглого Тимошки Рваного; от хуторского кровососа Мохова до Титка Бородина и оборотня Якова Островнова; до этих, наконец, "фрицев" и "Гансов", и совсем сегодняшних, что вершат свой суд над народами, которые послабей, расстреливают людей и с земли, и с воздуха, и с моря, топя в крови. "...Алая, растекающаяся по затвердевшему снегу человеческая кровь! Кровь, густеющая и принимающая темно-вишневый оттенок в летнюю жару. Нам знаком и цвет ее, и пресный, берущий за сердце и за горло запах. Нам знакомы и люди в мундирах цвета хаки, и руки их, с засученными по локоть рукавами и по локти обагренные кровью..."1
1 (Памфлет "Не уйти палачам от суда народов!" (1950))
В этой галерее - враги революции во всех своих возможных ипостасях, мастях и рангах. Полувековая история ненависти к людям труда, к социализму, народной свободе.
И всех их надо было превозмочь, одолеть, убрать с дороги, чтобы народ мог жить и идти дальше к своей высокой цели. Достижения привычно мерить гектарами и киловатт-часами, новыми городами... Но в каких измерениях представить, что народу стоила и что дала будущему наша победа над всевозможными фицхелауровыми, Половцевыми, фрицами! Их истребление тоже ведь по-своему предопределило созидательный итог!
Эта сторона дела во все времена глубоко волновала Шолохова-художника. В рассказе о наших врагах он предельно серьезен, суть вражеского человеконенавистничества - особая тема творчества, особый аспект его суровой, шолоховской, правды.
Он самолично "гонялся" за Фоминым, видел эпопею гражданской войны отсюда, из красного стана. Однако в "Тихом Доне" эту погоню счел нужным описать, как она выглядела оттуда, из банды Фомина.
Рис. 8. 'Тихий Дон'. Иллюстрация О. Верейского
Шолохову важно было запечатлеть в народной победе нечто такое, что известно не только со слов победителей, но и подтверждается непосредственно устами врага. Как они ненавидели нас, как бились до последнего, сделав все, что в их силах, - и были все-таки сломлены, отброшены с дороги. Так пусть они это сами засвидетельствуют! Пусть Фомин признается: все кончено...
А такое писать - и в самом деле, вспомним слова автора "Тихого Дона" - "большая трудность"...
Высказывалось мнение, что в "Тихом Доне" образы врагов постепенно приобретают сатирический рисунок: "То, что вчера могло казаться не лишенным драматизма, сегодня выглядит смешным"1.
1 ("История русской советской литературы" (Под редакцией П. С. Выходцева). М., 1974, с. 584)
Но в конкретном анализе романного текста это предстает не совсем так.
Даже когда Григорий уже на острове, где скрываются остатки фоминской банды, и среди прочих здесь обретается персонаж, который и в самом деле мог стать мишенью для самой язвительной сатиры, - Капарин, заживо разлагающийся "идейный борец с коммунистами", все равно Шолохов и этого по-прежнему пишет в присущей ему объективно-жизненной, пластической манере: "Знаешь, Мелехов, - сказал он, на ходу сломив ветку боярышника, ощипывая набухшие тугие почки...", "Капарин внимательно посмотрел на добродушно улыбающегося Григория и сам улыбнулся, слегка смущенно и невесело..." и т. д.
Жизнь изгоев на необитаемом острове - это морок, бред, дурной сон. Но сон, который едва ли заставит засмеяться, поиронизировать. Видишь взгляд автора, сведенный гневом, тяжелым раздумьем. Чувство это передается и Григорию Мелехову, заветному шолоховскому герою. Когда Капарин, трясущийся, с сумасшедшим блеском в глазах, улучив минуту, предлагает Григорию убить ночью остальных троих и тем заслужить прощение Советской власти, Мелехова отнюдь не забавляет ни жалкий вид еще недавно кичившегося своей интеллигентностью офицера, ни вся нелепость его иудина плана, - в романе говорится, что Григорий "внутренне содрогнулся от возмущения", а когда тот покаянно стал просить прощения, "сморщился от омерзения и жалости"...
Гнев, омерзение - это в картинах вражеского лагеря неизменное. Сюда редко пробивается сарказм, веселый смех.
Перед нами еще одно подтверждение, сколь серьезно относится к проблеме изображения противника Шолохов, ни на минуту не склонный преуменьшать роль контрреволюционного движения в стране, его последствий и превращений.
Потому и в мирной "Поднятой целине", повествовании о рождающемся колхозном коллективе и социалистической нови, образы врагов оказываются исключительно существенными - напрасно иные из исследователей романа с годами пытаются по-новому расставить силы, перенести акценты, говоря: "Не слишком ли много чести Половцеву, чтобы ему и борьбе с ним уделено было главное внимание в одном из лучших романов о преображении крестьянской жизни!"1
1 (А. Ф. Бритиков. Мастерство Михаила Шолохова М 1964, с. 53 - 54)
Или, в других случаях, линию противника признают немаловажной лишь до середины романа, а за серединой, как пишут, "неосновательно дальнейшее повествование ставить в прямую связь с образами врагов, а в основу сюжета класть борьбу двух антагонистических классовых сил"; и вообще "неверно завязку романа "Поднятая целина" приурочивать лишь к приезду двадцатипятитысячника и появлению Половцева в хуторе, а развязку видеть в трагической гибели Давыдова и Нагульнова"1.
1 (А. Хватов. Художественный мир Шолохова. М., 1970 с. 384)
Однако к идее литературоведческих "пересмотров", время от времени так оживляющих некоторые области нашей литературной науки, в шолоховедении следует относиться очень и очень осторожно, ибо "Тихий Дон" или "Поднятая целина" - вовсе не тот материал, который легко снова и снова перекраивать в свете тех или иных литературных веяний. Это книги, уже имеющие не то что прочное научное, но и, можно сказать, всенародное читательское толкование, сберегаемое в годах и десятилетиях постоянным вниманием к книгам. А когда роман у всех на виду, построчно на памяти, тогда и к литературоведческим разборам отношение особое: если приезд Давыдова и Половцева - не "завязка" в "Поднятой целине", а смертный подвиг героев - не "развязка", то не вернее ли в этом случае начать с простого - разобраться, что же такое, собственно, романная "завязка", начать "ревизию" с самих литературоведческих дефиниций? И вообще подумать, подобает ли ученому разговору подобная постановка вопроса - коли Половцев контрреволюционер и выродок, так не "слишком ли много чести" ему (как образу, как литературному герою!) маячить на первом плане в столь вдохновенном произведении?
Таким способом много можно было бы "опротестовать" в искусстве: не слишком ли много чести Иудушке Головлеву, Климу Самгину, Грацианскому?..
Руководствуясь несомненно добрыми побуждениями - подчеркнуть позитивное в романе, вести рассмотрение "Поднятой целины" по линии прежде всего колхозного строительства, а не контрреволюционного заговора, - исследователи не замечают, как сами же упрощают дело, если не сказать - запутывают. Роман вовсе не "разлинован" на абциссы борьбы и ординаты созидания: там - палят из обрезов, тут - строят новую жизнь. Это только в наших критических статьях так бывает, что для удобства рассмотрения романные "линии" разбираются по отдельности, чуть подсушиваются логикой, чуть спрямляются. В самой же "Поднятой целине" это единый клокочущий жизненный поток. Именно от этого полнокровного художественного "синкретизма" во многом и рождается непреходящее ощущение внутренней эпичности романа.
Известно, что поначалу автор озаглавил его - "С кровью и потом". Сейчас странно и представить, что "Поднятая целина" называлась бы как-то иначе, - знакомое заглавие для нас звучит как формула, обозначающая целую эпоху. И тем не менее тот первый, пусть и несколько простоватый, заголовок отчетливо свидетельствовал, как слитно, нерасчленимо воспринимал автор разворот коллективизации, где кровь и пот - вперемешку...
Чтобы раскулачить однохуторянина, часто соседа и кума, отобрать у него хищнически нажитое, а самого выслать из хутора вон, в дальние края, - чтобы решиться на такое, гремяченский бедняк должен был прежде в себе самом перешагнуть какой-то трудный мировоззренческий и нравственный порог, в его душе должен был произойти некий принципиальный сдвиг. Те победы, большие и малые, которых добиваются гремяченские колхозники, включают в себя, среди прочего, и разгром половцевского подполья, и многие другие факты и проявления суровой классовой борьбы.
Наивно признавать линию врага существенной лишь до половины романа, - разве не во втором томе многие ключевые моменты связаны как раз с проблемой врага, по-своему корректирующей и беседу Давыдова с Шалым в кузнице, и разговор с Аржановым, и встречи с секретарем райкома Нестеренко; по-своему врывающейся в главу, посвященную партийному собранию - оно вдруг сосредоточивается на фигуре Островнова... И разве не во втором томе рассказывается о воскрешении на новых началах подпольной деятельности Половцева, об убийстве чекистов-"заготовителей", о том, как гремяченские коммунисты выслеживали оборотней, сначала покончив с Тимошкой Рваным, а затем и с половцевским логовом, со всем контрреволюционным заговором, который насчитывал, как выяснилось, свыше шестисот участников!
"Не слишком ли много чести?" Получается, что не слишком, в самый раз. Попробуйте хотя бы в порядке "психологического практикума" на минуту вообразить, как бы выглядел роман, если убрать из него все эти "малосущественные" моменты...
Шолоховское повествование вообще содержит в себе некое радикальное противоядие любым стремлениям как-то "упростить формулу", спрямить путь героя, разложить жизнь по "чертам", по полочкам.
Однажды критик А. Макаров, сравнивая два шолоховских романа, так объяснял героев "Тихого Дона" и "Поднятой целины": "То были люди одной поры, эти другой. Те делали одно историческое дело, эти вершили другое"1.
1 (А. Макаров. Мир Шолохова. - В кн.; "Человеку о чело веке. Избр. статьи". М., 1971, с. 31)
Мне же представляется, что Шолохову в этом случае очень важно было сказать, что коллективизацию проводили те же бойцы, что дрались за революцию - всего лишь какие-то считанные годы прошли, земля едва остыла от сражений, и на ней, гудящей, вздыбленной, ставилась новая жизнь - социалистическая, колхозная... Коллективизацию на селе называют революцией, и это естественно уже потому, что она вершилась руками вчерашних подтелковцев и буденновцев, была для них прямым развитием идей Октября, ленинской мысли о земле и судьбе крестьянства.
"Чего ты, чудак, нас за Советскую власть агитируешь? - говорят Давыдову при первой встрече, на собрании гремяченских бедняков. - Мы ее в войну сами на ноги ставили..."
Иной разворот, иной противник, но в сражении за колхозы так отчетливо звучит октябрьское: классовая борьба бескомпромиссна, "начертился - и иди!" - как сказал когда-то Мишка Кошевой.
Половцев - враг, который тоже идет до конца, без оглядки и каких-либо уступок обстоятельствам. Враг заклятый: он был среди вешателей Подтелкова, бежал до самого Черного моря, долго скрывался под чужим именем, и вот теперь, в горенке Островнова, наглухо завешанной валяными полстями, выжидает часа, когда можно будет запалить мятеж: "Милицию и коммунистов по одному переберем на квартирах, а дальше пойдет полыхать и без ветра..."
Других вариантов в этом мире для казачьего есаула не существует.
Однажды его соратник Лятьевский, хоть и пьян был в стельку, но эту аксиому сформулировал перед Островновым довольно точно: "Половцеву и мне некуда деваться, мы идем на смерть... Нам терять нечего, кроме цепей, как говорят коммунисты".
А у Якова Лукича Островнова и самого тоже свой немалый счет к новой власти. В ту ночь, когда в его курене появляется Половцев, он рассказывает, словно подсчитывает: "Продразверсткой в первый раз обидели товарищи: забрали все под гребло. А потом этим обидам и счет я потерял... Хоть и не раз шкуру с меня сымали, а я опять же ею обрастал..."
Конечно, этот счет мог счетом и остаться, не объявись Половцев, старый командир. Может, до конца дней "культурный крестьянин" так и проносил бы свой камень за пазухой, со стиснутыми зубами улыбаясь "товарищам". Он ведь хитрован из хитрованов, Яков Лукич. Даже когда жизнь уже накрепко повязала его с Половцевым, все равно нет-нет да приходит к нему сторожкая мысль: поспешил, поспешил, надо было постоять в сторонке, посмотреть - взял бы Половцев с его обещанными десантами верх, тогда и примкнуть. "А так - очень даже просто подведут они меня, как слепого, под монастырь..."
Впрочем, сокрушайся - не сокрушайся, а за спиной уже и порезанный общественный скот, и убитый Хопров с женой, и пулемет, что недавно установлен в горнице - тяжелый, жирно смазанный. Дорога выбрана, она сама ведет, можешь не оглядываться.
Когда помогал Половцеву убивать Хопрова, когда пытались выведать правду у полумертвого, еще выказывал Яков Лукич слабинку - ноги подкашивались от страха, с лица был зелен, как капустный лист. А дошло дело до кумы (с Хоприхой семь лет назад Яков Лукич крестил сынишку), глянули из сумрака ее обезумевшие глаза на почерневшем от удушья лице - Половцев забил бабе в рот скомканную юбку, разодранные губы все пытались в припадке надежды поцеловать руку убийцы, но есаул, славный царский офицер, завернул ей подол холщовой рубашки на голову да рубанул что есть сил топором, в ноздри хлынул приторный запах свежей крови, - тут уж Яков Лукич и вовсе сплоховал, дикий приступ рвоты потряс его, он сблевал в хате Хопрова, словно вывернул себя наизнанку...
Однако придет время, и Островнов в этой кровавой коловерти совершит такое, до чего, может, и самому Половцеву не дотянуться, - уничтожит "для пользы дела" родную мать.
Когда та по стариковской глупости стала болтать на селе лишнее, Яков Лукич запер старую на замок.
Мать, поначалу ни о чем не догадываясь, все прислушивалась к его шагам за дверью - как прислушивалась все эти годы, сердцем помня давний неуверенный босоногий топоток своего милого первенца, Яшеньки. Она и взаперти все думала о нем, и горделивая материнская улыбка трогала бесцветные высохшие губы.
Четыре дня она погибала без воды и пищи. Была немощной и бессильной, а все жила, молила их из-за двери, а он крадучись все ходил около, слышал ее голос: "Яшенька мой! Сыночек родимый! За что же?! Хоть воды-то дайте..."
Кончилось на четвертый день. Яков Лукич дрожащими пальцами снял замок мать лежала у порога, рядом старая кожаная рукавица, изжеванная ее беззубыми деснами.
Шолохов пишет: "Подруги покойницы обмыли ее сухонькое, сморщенное тело, обрядили, поплакали, но на похоронах не было человека, который плакал бы так горько и безутешно, как Яков Лукич. И боль, и раскаяние, и тяжесть понесенной утраты - все страшным бременем легло в этот день на его душу..."
Потом они будут убивать еще и еще.
Но если эти - до конца, поклялись любой ценой остановить Советскую власть, то и большевик Давыдов с товарищами - тоже до конца.
На собрание, где предстоит решать вопрос о колхозе, Давыдов приходит с перевязанной головой - утром ему едва не проломил череп кулак Титок. И на собрании, в накале страстей, кто-то безымянный из зала кричит приезжему агитатору: "Нас нечего загонять дуриком! Тебе Титок раз кровь пустил, и еще можно..."
То, что сказал в ответ Давыдов, срываясь с голоса и бледнея на глазах, можно понять как клятву, как саму формулу этой вечной непримиримости.
Он ответил в затихший вдруг зал:
"- Ты! Вражеский голос! Мне мало крови пустили! Я еще доживу до той поры, пока таких, как ты, всех угробим. Но, если понадобится, я за партию... я за свою партию, за дело рабочих всю кровь отдам! Слышишь, ты, кулацкая гадина? Всю, до последней капли!"
Важно, что это решимость не только двадцатипятитысячника Давыдова, или предсельсовета Разметнова, или партсекретаря Нагульнова с его ярым максимализмом. Собралась гремяческая беднота - самая голытьба, народ в общем темный, задавленный нуждой и непосильной работой. И, может, самый бедный из них, Павло Любишкин, говорит, что колхоз нужен позарез, иначе пропали. "Не за что нам ухватиться, вот в чем беда... Я сам до колхозного переворота думал Калинину письмо написать, чтобы помогли хлеборобам начать какую-то новую жизню".
Этот простой казак, которому некогда голову от земли поднять, "трое детишков, сестра калека и жена хворая", едва ли может связно объяснить историческую оправданность коллективизации, всю сложную механику революционно-экономического переворота, идущего одновременно и снизу и сверху. И едва ли он догадывался, что всемогущая власть, олицетворением которой был для него Калинин, в ту пору и сама трудно размышляла, как "начать какую-то новую жизнь", - вопрос о социалистическом преобразовании российской деревни был для нее вопросом жизни и смерти, ибо при мелком частнособственническом хозяйстве, при засилии кулака, диктующего на селе свои условия, нечего было и думать о действительном социализме, единой экономике, о том, чтобы прокормить, упрочить и защитить трудовое государство...
Рис. 9. М. А. Шолохов с актрисами Э. Цесарской и Э. Быстрицкой - исполнительницами роли Аксиньи в кинофильмах по роману 'Тихий Дон' (постановки 1930 г. - режиссеры О. Преображенская, И. Правов и 1957 - 1958 гг. - режиссер С. Герасимов)
Мало что понимая в таких мудрых проблемах политэкономии, гремяченский казак Любишкин тем не менее мог много сказать о том, что подпирало снизу, почему ему, Любишкину, невмоготу существовать "как при старом режиме: плати налоги, живи как знаешь". Слова его рваные падают вкривь и вкось, но в них своя зрелая истина. "Видно, воевал я с кадетами за то, чтобы опять богатые лучше меня жили? Чтобы они ели сладкий кусок, а я хлеб с луком?"
Можно спросить: но почему такая трагическая нетерпимость, разве и до революции Любишкин не жил в той же нужде, не платил налоги, не изворачивался как мог? Однако ведь жил! А тут крик горлом, летит папаха Давыдову под ноги, не стыдясь собрания, заголяет Любишкин живот со страшными рубцами - кадетской памятью. Почему?
Да потому, что все это - после революции, что уже был Октябрь. Революция произошла не просто в мире, она произошла и в Любишкине, всего его перевернула. Сегодня нам уже не так-то легко представить во всей реальности тогдашнее состояние людей, психологическую атмосферу эпохи коллективизации. Только-только отгремели раскаты гражданской войны, резко стронувшей всю землю и каждого человека в его микрокосме. Когда Любишкин покидал свой курень, чтобы идти сражаться против царя и всех прочих, в себе самом он решал раз и навсегда, напрочь отсекая прошлое. В нем это было уже необратимо. Как необратимо, впрочем, и в самом человечестве.
Завоевывал Любишкин новую жизнь не только и даже не столько для грядущих поколений, сколько для себя самого. Всего лишь десять лет прошло, все живо и горюче. Потому и задирает партизан рубаху на искореженном животе: "Ну, завоевали, а потом что? Опять за старое, ходи за плугом, у кого есть что в плуг запрягать. А у кого нечего?.. Это так революция диктовала? Глаза вы ей закрыли!"
Колхоз, новый уклад жизни - спасение для таких, единственно разумный исход. Потому и ярость, неуемная ненависть ко всем, кто становится на пути, не дает добраться до спасительного берега. Это за саму жизнь борьба! Потому на собрании бедняков вслед за речью Давыдова взрываются голоса: "Согласны с колхозом!" - "Записывай зараз!" - "Кулаков громить ведите..." - "Под корень их!"
И Кондрат Майданников в споре о колхозе так схватывается с кумом, что рубаха разъезжается до пупа. И Макар Нагульнов, задыхаясь от сердечной боли, говорит Титку, бывшему своему боевому товарищу, а теперь кулаку, которого нужно отконвоировать и сдать в милицию: "Дожился! Гоню тебя, как пленного гада!" А тот, когда ему уже связали руки и сунули в сани, спешит договорить последнее слово: "Макар!.. Помни: наши путя схлестнутся! Ты меня топтал, а уж тогда я буду. Все одно - убью! Могила на нашу дружбу!" И уходит от Разметнова разлюбезная вахмистерша Марина, которая, кажется, так уж его любила, чубатого: подавись ты своим колхозом... И мирным хуторским вечером из горницы Островнова строчит дисковый пулемет - как на войне.
Суть жизни у трудовых казаков - героев "Тихого Дона" и "Поднятой целины" - одна. И беда, выходит, одна: казачество снова, как и десять лет назад, испытывается все той же контрреволюционной идеей мятежа. Тогда, в 1919-м, Верхнедонское восстание было ножом в спину наступающей Красной Армии. И теперь, в 1930-м, Половцев мечтает остановить колхозное наступление - чуть ли не на тех же самых рубежах. Идеей мятежа словно вопрошается казачество: действительно ли твердо, навсегда избрало оно для себя этот новый, социалистический путь?
Тем, кого удалось завербовать, Половцев предлагает не какие-либо иллюзии, а весьма конкретное, практическое: "Если мы дружно сорганизуемся и выступим именно сейчас, то к весне при помощи иностранных держав Дон уже будет чистым. Зябь ты будешь засевать своим зерном и для себя одного".
В известном смысле едины "Поднятая целина" и "Тихий Дон" - как дело Давыдова и его товарищей едино с той программой, которую в дни революции раскрывал перед казаками большевик-ленинец Штокман: "С вами, с тружениками, с теми, кто сочувствует нам, мы будем идти вместе, как быки на пахоте, плечом к плечу. Дружно будем пахать землю для новой жизни".
У Шолохова все в высшей степени содержательно - завязка и развязка, особенности сюжетного движения, архитектоника произведения.
Есть свой серьезный смысл даже в том, как полярно чередуются главы "Поднятой целины":
первая - появляется на хуторе Половцев;
вторая - приезжает Давыдов;
открывает Половцев свой план мятежа с помощью иностранных держав, а Давыдов на бедняцком активе решает вопрос о создании колхоза в Гремячем;
первые шаги сельхозартели - и первые завербованные Островновым в тайный "союз"...
И так до самых горьких строк: "Вот и отпели донские соловьи дорогим моему сердцу Давыдову и Нагульнову..."
Перед нами яркий пример того, как остродраматический конфликт произведения четко организует всю композицию романа, все его главы.
Нет слов, суть "Поднятой целины" в том, как народ перестраивает жизнь на коллективистских началах, как крестьянин преодолевает вековую собственническую раздвоенность, как нарождается новая социалистическая личность и новые общественные отношения в деревне. Но при всем том ни в коем случае нельзя игнорировать и очевидный замысел, художественное решение книги: все богатство действительности и многообразие человеческих отношений тут органично вписывается в конкретный сюжет - как невероятно сложно на хуторе Гремячем начиналась коллективизация - буквально под пулеметным дулом изготовившегося контрреволюционного мятежа.
Этим-то ключом и заведена вся пружина повествования.
И фигура Половцева значительна в нем не только потому, что это руководитель заговора, крупно воссозданный образ врага новой власти, отмеченный большой силой изобразительности, - он значителен еще и как другой полюс широкого силового поля, пронизавшего всю "Поднятую целину".
Рис. 10. 'Поднятая целина'. Страницы книги. М., Гослитиздат, 1952
Они ни разу так и не встретились воочию, Давыдов и Половцев, если не считать того мгновения, когда Давыдов вслед за Нагульновым нырнул в застойное тепло половцевского логова и оттуда навстречу ударил пулемет, - прошитый очередью Давыдов упал на спину, мучительно запрокинув голову и зажав в левой руке шероховатую щепку, отколотую от дверной притолоки пулей.
Никогда не встретились, и тем не менее в художественной концепции романа эти два образа неотделимы друг от друга.
Проникновенной лирической нотой открывается "Поднятая целина": "В конце января, овеянные первой оттепелью, хорошо пахнут вишневые сады". Но тут же, словно дыхание лютой стужи, возникает силуэт Половцева, по ночной дороге поспешающего в Гремячий Лог. Половцев - как объявление войны всему мирному, трудовому, чем живет хутор. И как бы потом по временам ни уходило далеко шолоховское повествование от этого очага беды, все равно его тревожные отсветы мы будем ловить неизменно - даже на интимном, на мирно-бытовом. Кажется, даже пейзаж в "Поднятой целине" и тот заряжен драматизмом классовой борьбы (вспомним, какой своеобразный вид приобретают весенние колхозные поля под взглядом кулака Островнова и как после несправедливого решения райкома об исключении Нагульнова из партии картина родной степи возрождает Макара к жизни и борьбе).
Постоянно находясь под этим напряжением, тема социалистического преобразования деревни с тем большей выразительностью раскрывает свое "очень большое, сложное, полное противоречий и рвущееся вперед содержание" (как писал о "Поднятой целине" Луначарский)1.
1 (А. Луначарский. Мысли о мастере. - "Литературная газета", 1933, 11 июня)
Решительность, с какой есаул берется за дело, словно подстегивает наше читательское восприятие: предчувствие беды теперь постоянно с нами, вот-вот, может, уже завтра, все здесь запылает багрово, кто-то из этих казаков, что мирно гуторят сейчас с цигарками в зубах на не греющем зимнем солнце, завтра будет вздернут на ближайшей ветле, а кто-то кинется выполнять приказы есаула, который так недвусмысленен в своей программе: "Рубить! Рубить! Рубить беспощадно!.. Рубить всех... до единого!" Мирное утро, словно висящее на волоске.
А в таком свете даже и самая малая деталь отбрасывает длиннейшую тень. И читательское знакомство с героями здесь не то, что в безоблачной обстановке, когда к человеку приглядываешься неспешно, с ни к чему не обязывающим любопытством. Тут будто узнаешь "соседа слева", это знакомство при боевой тревоге - как-то он поведет себя в близком испытании, чем обернутся и добродетели его, и слабости, и чудинки? Что тот или иной сможет противопоставить волчьей хватке Половцева, его бородатых молодцов? (По ночам к Половцеву приезжают какие-то дальние, незнакомые Островнову, сурово глядящие из своих бород и истово щелкающие каблуками, а есаул, не скрывая гордости, говорит оторопевшему Якову Лукичу: "Видал орлов?.. Эти не подведут. Эти за мной пойдут в огонь и в воду".)
Парадокс "Поднятой целины" состоит в том, что этому роману о мирной жизни не дано и страницы лишней для того, чтобы спокойно развернуть экспозицию, - с первых же строк звучат половцевские пророчества о том, что "дальше пойдет полыхать и без ветра"...
Тут и сам роман пошел полыхать.
В такой ситуации особенно важно, как написан враг, с какой глубиной воплощается его образ.
Поистине: скажи мне, кто твой враг...
Одно дело плакатный кулак - непроглядная глупость в тусклых глазах, рубаха в горошек, плохо стреляющий обрез за пазухой. И другое, когда героям романа противостоит такой враг, как Половцев. Волчина с крутым лысеющим лбом, с нацеленными зрачками в глубоких провалах глазниц. Человек действия, идущий к своей Цели с железной последовательностью, И командир прирожденный - этакая решительность в сцене убийства Хопрова! Реакция мгновенная, глаз без промаха - могучий батареец Хопров рухнул как подкошенный.
Когда Давыдов в своем неведении заявился в гости к "культурному хозяину" Островнову, самый большой страх выпал на долю сына Якова Лукича - Семен кинулся запереть горенку с есаулом, а горенка оказалась пустой. Половцев устроился чуть ли не за спиной Давыдова, смертных врагов разделяла лишь тонкая дверь. "Он сделал знак, чтобы Семен вышел, приложил к двери хрящеватое, торчмя, как у хищного зверя, поставленное ухо. "Бесстрашный черт!" - подумал Семен, выходя из зала".
Опасно, что этот "бесстрашный черт" при всем том и умен. Все диверсии Островнова инспирированы Половцевым, - и когда тот морит быков или подбивает баб грабить амбары, и когда так разумно ратует на собрании за колхоз. При аресте Половцева - в конце романа - у него находят на квартире двадцать пять томов сочинений Ленина. На вопрос, зачем ему эти книги, Половцев нагловато усмехнулся: "Чтобы бить врага - надо знать его оружие..."
Какие же тут нужны сила и ум, чтобы противостоять такому врагу!
Те из сегодняшних исследователей "Поднятой целины", кто считает, что где-то со средины романа тема классовой борьбы уходит как бы на периферию повествования, вступают в конфликт не только со всем предшествующим шолоховедением, но, можно сказать, и с самим автором. Не кому-либо другому, а именно Шолохову принадлежат слова, раскрывающие суть романа (они были высказаны в разгар работы над заключительными главами): "Содержание второй книги - это ожесточенная борьба двух миров - тьмы и света. В сущности, это последняя схватка в борьбе "кто кого?". Это будет ответ на вопрос, поставленный еще в "Донских рассказах". В этой схватке и с нашей стороны не обошлось без жертв. Но побеждает новое, побеждает колхозный строй, социализм"1.
1 ("Советский Казахстан", 1955, № 5, с. 76)
Изображение врага - принципиально реалистическое, не окарикатуренное, не приспособленное ни под какие модные литературные концепции, - одно из важных условий шолоховской правды о действительности и человеке.
Как правило, враги в произведениях Шолохова - люди по-своему сильные, обладающие серьезным психологическим потенциалом и достаточно сложным душевным складом. Они - органичное слагаемое шолоховской поэтики, их невозможно "вынести за скобки", не ослабив при этом достоверности и накала драматической ситуации, не принизив подвига положительных героев и высоты воплощенного в их характерах идеала. Вне борьбы, вне победы над злом и трудностями не представить истинного исторически-конкретного облика самой эпохи, изображаемой Шолоховым.
Шолоховская правда - это правда, которая стремится помочь людям, проникая к самым корням явлений. Во имя человека обращается она к глобальным картинам, решающим проблемам века, - чтобы разобраться в том трудном и противоречивом, что составляет внутренний мир личности "отдельно взятой". Углубленный психологизм у Шолохова - не только не уход от больших социально-общественных интересов, но, напротив, он являет собой ту большую художническую смелость, когда писатель ответы на сложные жизненные вопросы находит через глубинные, часто мучительные, поиски в душах человеческих.
Именно "через человека" Шолохов смог так своеобразно увидеть многие события первой империалистической войны, времен революции, нэпа, коллективизации, Великой Отечественной войны. Этим видением серьезно "обеспечивалась" сама шолоховская правда, это давало ей возможность проявиться с откровенностью совершенной.
Во всех случаях ему особенно важен и интересен мир человека. Поэтому шолоховская правда и современна, прямо связана с тревогами и раздумьями наших Дней.
Вот теперь мы и вернемся к вопросу о том, почему книги о трудном, часто трагическом - как в жизни отдельного человека, так и целой эпохи, - произведения, и в малейшей мере не склонные к какому-либо сглаживанию противоречий характеров, острых углов классовой борьбы, отвергающие любую "эстетизацию" мучительной неустроенности мира, - почему эти книги в конечном счете рождают ощущение силы, света, уверенности?
Если ответить на это одной фразой, - потому, что несут всю полноту правды.
Гнетет, рождает пугающие химеры полуправда, неопределенное, непознанное. Когда же книга наделяет читателя могучей способностью видеть все, знать все об этих людях и обстоятельствах их бытия, тогда и происходит невероятное и вместе с тем естественное для искусства превращение: мука переплавляется в мудрость понимания, представление о самой глуби социально-нравственных процессов позволяет разобраться в хитросплетенности тех или иных сложно складывающихся судеб.
Честная правда о действительности - душа всякого подлинного искусства; тем более это относится к его вершинному жанру - трагедии.
Трагедийная основа едва ли не всех выведенных Шолоховым коллизий предполагает душевное сострадание к герою и веру в него. С книгами Шолохова читатель становится мудрее, убежденней в правоте жизни и назначении человека. Ему открываются решающие закономерности времени.
Вспоминаются строки из шолоховского "Слова о родине", написанного в нелегкие послевоенные годы: "Бывает так, что по соседству с пшеничными полями, в цветущем густом разнотравье сизым дымом расстелется, раскустится степная полынь, и вот хлебное зерно, наливаясь и зрея, вбирает в себя полынную горечь. На баловство, на кондитерские изделия мука из такого зерна не годится. Но хлеб от горького привкуса не перестает быть хлебом! И благодатным кажется он тому, кто работает, умываясь соленым потом, и ту же щедрую силу дает он человеку, чтобы назавтра было что тратить ему в горячем и тяжком труде!"
Это - и о назначении трагического в искусстве, о горьком, которое не лишает людей веры и душевной прочности.