Живописно, одна за другой, разворачиваются бытовые сцены и эпизоды, во всем многообразии этнографических деталей воссоздаются обстоятельства, в которых действуют герои романа. Опирается писатель и на словесные тексты устной поэзии как на свидетельства самого народа о его жизни и быте. Первый такой непосредственно включенный в роман текст - колыбельная песня "Колода-дуда, иде ж ты была?", которую сонным голосом поет Дарья. Григорий, вернувшийся с игрищ после первых кочетов, почти бездумно воспринимает бесхитростные слова этой песни:
- А иде ж твой конь?
- За воротами стоит.
- А иде ж ворота?
- Вода унесла...
- А иде ж гуси?
- В камыш ушли.
- А иде ж камыш?
- Девки выжали.
- А иде ж девки?
- Девки замуж ушли.
- А иде ж казаки?
- На войну пошли... (2, 23-24).
Этим колыбельным речитативом сопровождается одно из бытовых обстоятельств. Есть в этой песне и что-то такое, что заставляет все-таки засыпающего Григория вспомнить: "А ить завтра Петру в лагеря выходить. Останется Дашка с дитем..." Замечено, что песня "служит экспозицией к развитию сюжетной песенной параллели", она подводит "к завязке действия"*. Важен и скрытый в ней эмоциональный подтекст. Он в какой-то мере определяет тональность авторского повествования, предваряя описание встречи Григория и Аксиньи у Дона - молодого, только что собирающегося на службу казака и уже замужней казачки, остающейся "жалмеркой".
* (А. А. Горелов. "Тихий Дон" М. Шолохова и русское народное поэтическое творчество. В кн. "Михаил Шолохов. Сб. статей". Л., Изд-во ЛГУ, 1956, стр. 38.)
Не на войну пока уходят казаки - на майские лагерные сборы. И все-таки родной хутор покидают они надолго. Каждый занят своими мыслями, у каждого свои переживания. То ли от дорожной тоски, то ли от нахлынувших после расставания с родными чувств они просят Степана Астахова "заиграть служивскую".
Томилин по-бабьи прикладывает к щеке ладонь, подхватывает тонким, стенящим подголоском. Улыбаясь, заправив в рот усину, смотрит Петро, как у грудастого батарейца синеют от усилия узелки жил на висках.
Молодая, вот она, бабенка
Поздно по воду пошла...
Степан лежит к Христоне головой, поворачивается, опираясь на руку; тугая красивая шея розовеет. - Христоня, подмоги!
А мальчишка, он догадался,
Стал коня свово седлать...
Степан переводит на Петра улыбающийся взгляд выпученных глаз, и Петро, вытянув изо рта усину, присоединяет голос.
Христоня кладет на ребро аршинную босую ступню, ожидает, пока Степан начнет снова. Тот, закрыв глаза, - потное лицо в тени, - ласково ведет песню, то снижая голос до шепота, то вскидывая до металлического звона:
Ты позволь, позволь, бабенка,
Коня в речке напоить...
И снова колокольно-набатным гудом давит Христоня голоса. Вливаются в песню голоса и с соседних бричек. Поцокивают колеса на железных ходах, чихают от пыли кони, тягучая и сильная, полой водой, течет над дорогой песня" (2, 37).
В этом эпизоде незримо присутствуют Григорий и Аксинья. В тексте песни речь идет словно бы о их встрече и разговоре у Дона, а Степан, не зная об этом, как замечает А. Горелов, "залихватски весело поет... о своем горе"*. Развитие начатой ранее песенной параллели, возможно, и создает такое восприятие "песенной ситуации". Но прежде всего здесь сочно зарисован один из эпизодов народной жизни, воссоздаются обстоятельства бытования песни в народе. Слышится тягучая и сильная мелодия песни, передается ее эмоциональный строй, близкий переживаниям поющих казаков и, собственно, созданный их настроениями. Описание процесса исполнения песни подчиняется раскрытию переживания не одного, а многих героев.
* (А. А. Горелов. "Тихий Дон" М. Шолохова и русское народное поэтическое творчество. В кн. "Михаил Шолохов. Сб. статей". Л., Изд-во ЛГУ, 1956, стр. 38.)
Начатая "низким звучным" голосом Степана, песня подхватывается "тонким, стенящим подголоском" Томилина. Степан "ласково ведет песню, то снижая голос до шепота, то вскидывая до металлического звона". Христоня "ревет, сотрясая брезентовую крышу будки", "колокольно-набатным гудом давит... голоса". Писатель чутко вслушивается в это разноголосое пение, строго отбирая каждую деталь и подчиняя зримому восприятию бытовой сцены. Петро видит, как у грудастого батарейца Томилина, обладателя тонкого, стенящего подголоска, "синеют от усилия узелки жил на висках". Степан поворачивается к Христоне, приглашая его помочь песне, - "тугая красивая шея розовеет". Он переводит на Петра "улыбающийся взгляд выпученных глаз", и тот, "вытянув изо рта усину, присоединяет голос".
Пока это как бы только штрихи цельной жанровой картины, в которой вырисовываются и особенности облика отдельных людей. Каждый из них вкладывает в песню свою интонацию, свои чувства. Но этого мало писателю, и он вписывает их в окружающий мир: "От высыхающей степной музги, из горелой коричневой куги взлетывает белокрылый чибис. Он с криком летит в лощину; поворачивая голову, смотрит изумрудным глазом на цепь повозок, обтянутых белым, на лошадей, кудрявящих смачную пыль копытами, на шагающих по обочине дороги людей в белых, просмоленных пылью рубахах. Чибис падает в лощине, черной грудью ударяет в подсыхающую, примятую зверем траву - и не видит, что творится на дороге" (2, 37-38).
На какое-то время писатель отходит от своих героев, чтобы вскоре показать их в ином состоянии. Теперь они "стонут в хохоте", заражены скороговоркой плясовой песни. Степан только что лежал в бричке, медленно поворачивался. Теперь он стоит во весь рост, коротко взмахивает рукой, "сыплет мельчайшей, подмывающей скороговоркой:
Не садися возле меня,
Не садися возле меня,
Люди скажут - любишь меня,
Любишь меня,
Ходишь ко мне,
Любишь меня,
Ходишь ко мне,
А я роду не простого...
Десятки грубых голосов хватают на лету, ухают, стелют на придорожную пыль:
А я роду не простого,
Не простого -
Воровского,
Воровского -
Не простого,
Люблю сына князевского...
Федот Бодовсков свищет; приседая, рвутся в постромках кони; Петро, высовываясь из будки, смеется и машет фуражкой; Степан, сверкая ослепительной усмешкой, озорно поводит плечами; а по дороге бугром движется пыль..." (2, 38).
Наконец, завершая главу, Шолохов кладет последний штрих: Христоня, распаленный песней, "в распоясанной длиннющей рубахе, патлатый, мокрый от пота, ходит вприсядку, кружится маховым колесом, хмурясь и стоная, делает казачка, и на сером шелковье пыли остаются чудовищные разлапистые следы босых его ног" (2, 38).
Так врывается в широко открытые писателем двери романа стихия народной поэзии, врывается для того, чтобы передать "половодье чувств" героев, закрепленных в слове и ритме народной песни.
В каждом из эпизодов разворачивающейся народной жизни предстает ее новая сторона, и обращение к устной поэзии народа помогает раскрыть это многообразие. Вот казаки решили заночевать в степи. У подножия лобастого кургана разбили лагерь, развели костер. Кашеваривший Христоня, помешивая ложкой в котле, стал рассказывать сидевшим вокруг казакам:
"...Курган, стал-быть, высокий, навроде этого. Я и говорю покойничку-бате: "А что, атаман не забастует нас за то, что без всякого, стал-быть, дозволения зачнем курган потрошить?"
Ну вот. Стал-быть, батя говорит: "Давай, Христан, раскопаем Меркулов курган". От деда слыхал он, что в нем зарытый клад. А клад, стал-быть, не каждому в руки дается. Батя сулил богу: отдашь, мол, клад, - церкву прекрасную выстрою. Вот мы порешили и поехали туда. Земля станишная - сумнение от атамана могло только быть. Приезжаем к ночи. Дождались, покель смеркнется, кобылу, стал-быть, стреножили, а сами с лопатами залезли на макушку. Зачали бузовать прямо с темечка. Вырыли яму аршина в два, земля - чисто каменная, захрясла от давности. Взмок я. Батя все молитвы шепчет, а у меня, братцы, верите, до того в животе бурчит... Перехватит поперек живот, смерть в глазах - и все! Батя-покойничек, царство ему небесное, и говорит: "Фу, - говорит, - Христан, и поганец ты! Я молитву прочитываю, а ты не могешь пищу сдерживать... Через тебя, поганца, клад могет в землю уйтить". Я лег под курганом и страдаю животом, взяло на колотье, а батя-покойничек - здоровый был чертяка! - копает один. И дорылся он до каменной плиты. Кличет меня. Я, стал-быть, подовздел ломом, поднял эту плиту... Верите, братцы, ночь месячная была, а под плитой так и блестит... Я - глядь, а это, стал-быть, сожгённый уголь. Там его было мер сорок. Батя и говорит: "Лезь, Христан, выгребай его". Полез. Кидал, кидал этую страмоту, до самого света хватило. Утром, стал-быть, глядь, а он - вот он... атаман... Едет в пролетке: "Кто дозволил, такие-сякие?" Молчим. Он нас, стал-быть, сгреб - ив станицу. Позапрошлый год в Каменскую на суд вызывали, а батя догадался - успел помереть..." (2, 39-41).
Обращение к народному слову, как всегда у Шолохова, многофункционально. В основе рассказа Христони прежде всего типичная для народной жизни ситуация со всеми ее бытовыми деталями. Воссоздается "манера сказывать", обстоятельства, в которых живет народное слово, отношение окружающих к самому рассказчику и к содержанию его рассказа. Как и песня народная, сказовая форма - важный для писателя источник познания жизни народа. Рассказ Христони выражает народное сознание, несет в себе извечную мечту народа о счастье. Счастье это, кажется, совсем близко, но еще не дается в руки. Как и в народных сказах, многократно записанных на Дону, поиски клада завершаются неудачей.
Шолохов на этот раз не просто заимствует из устной поэзии текст сказа, а по образцу народных легенд создает близкий им по мысли и по форме рассказ конкретного героя романа. Повествуя о поисках клада со свойственной ему простоватой доверительностью, Христоня придает рассказу юмористическую окраску и в конце концов вызывает взрыв хохота слушающих его казаков. Причем сам сказитель, не понимая причины смеха, хохочет громче всех.
Отнюдь не безразличны к рассказу Христони и казаки. Они вмешиваются в его рассказ, уточняют некоторые детали ("Что ж отец-то?", "Где же вы его искали?", "Кто?"),восхищаются искусностью сказителя и вместе с тем слушают настороженно, не верят в достоверность рассказа ("Об чем он тут брешет?", "Ну-ну...", "Ну, и брешешь ты, Христоня!"). Казаки рады случаю посмеяться над простоватым товарищем, но смеются вместе с тем и над несбыточностью близкой каждому из них мечты.
Обращает на себя внимание и еще одно обстоятельство: выраженная в сказе Христони мечта о счастье вступает в контраст с унылым состоянием окружающей казаков природы ("сочился дождь", "горбатились под ветром унылые вербы", вода в пруду покрыта "застойной зеленью", в чешуе "убогих волн" "коверкалась молния", "ветер скупо кропил дождевыми каплями, будто милостыню сыпал на черные ладони земли").
Народное слово, как видно, не механически включается в повествование, а подчиняется тем обстоятельствам времени и быта, которые его порождают и с которыми оно прочно связано. Шолохов не стремится полностью воспроизводить на страницах романа различные тексты народной поэзии в самых разнообразных ее жанровых проявлениях.
Из заговорных нашептываний бабки Дроздихи от присухи остаются лишь бессвязные отрывки образной народной речи ("Студеные ключи, со дна текучие... Плоть горючая... Зверем в сердце... Тоска-лихоманица"). Вместе с тем обстоятельно воссоздается исполнение заговора у Дона, те действия, которыми он сопровождается и вне которых, по народным поверьям, не имеет силы. Только большое чувство любви Аксиньи к Григорию заставляет ее "с тоской и злобой" проделывать эти действия ("Кстись на восход", "Зачерпни воды в пригоршню. Испей", "Плесни через плечо водицей" и т. п.).
В другом случае Шолохов оставляет лишь самый зачин похоронного плача ("И, родимый ты мо-о-о-ой!.. И на кого ж ты меня покинул?.."), однако интонация этого плача, его образная система ложатся в основу авторского отступления о гибели ушедших на войну казаков, а отношение Мелеховых к известию о гибели Григория во всех конкретных бытовых деталях воссоздает те обстоятельства, в которых зарождаются похоронные плачи.
Кажется, только однажды в романе полностью, один за другим, как в фольклорном сборнике, приводятся тексты - "Молитва от ружья", "Молитва от огня", "Молитва при набеге". Сначала рассказывается, как старательно переписывали эти молитвы уходящие на фронт казаки, а затем словно бы иллюстрируется текстами молитв то, что удивило в них казаков.
В заклинаниях этих, хранившихся у дряхлого деда, участника турецкой войны, поминаются дротики каленые, рогатины, топоры да стрелы, оперенные "пером Орловым, и лебединым, и гусиным, и журавлиным, и дергуновым, и вороновым". И старик объясняет, что молитва при набеге старинная ("Деду моему покойнику от его деда досталась. А там, может, ишо раньше была она. В старину-то с рогатинами воевать шли да с сагайдаками"). Но Шолохова привлекает не столько редкость и древность старинного заговора, сколько громадная поэтическая сила выраженной в нем русским воином и пронесенной через века неистребимой жажды жизни, веры в магическое слово, которое может сохранить эту жизнь:
"На море на океане на острове Буяне стоит столб железный. На том столбе муж железный, подпершися посохом железным, и заколевает он железу, булату и синему олову, свинцу и всякому стрельцу: "Пойди ты, железо, во свою матерь-землю от раба божья и товарищей моих и коня моего мимо. Стрела древоколкова в лес, а перо во свою матерь-птицу, а клей в рыбу". Защити меня, раба божья, золотым щитом от сечи и от пули, от пушечного боя, ядра, и рогатины, и ножа. Будет тело мое крепче панцыря" (2, 278)*.
* (Тексты этих заговоров впервые опубликованы Шолоховым.)
Старый воин верит в то, что "жив остался через эту молитву", и другим стремится внушить свою веру. Но пуще того он внушает казакам мысль, обретенную опытом: "Хочешь живым быть, из смертного боя целым выйтить - надо человечью правду блюсть". Но казаки не знают еще, как соблюсти правду и человечность на войне. Смерть, по словам автора, "пятнила и тех, кто возил с собою молитвы". Так выраженное в заговорах непонятное и далекое прошлое казаков связывается с их сегдняшней судьбой, настроениями и переживаниями. Народное слово опять-таки органически входит в авторское повествование, помогая раскрытию быта и нравов героев романа. Прошлое и сегодняшнее в нем, светлое и темное, грусть и веселье переплетаются воедино, как в самой жизни.
Из всех жанров народной поэзии Шолохов чаще всего обращается к песне. И это понятно: слишком велик ее удельный вес в казачьем репертуаре, высок и художественный уровень донской песни. Однако бросается в глаза и такой факт: песенные тексты, которыми сопровождается поэтический и на Дону свадебный обряд, почти не использованы Шолоховым. Вместе с тем свадьба Григория и Натальи предстает в романе во всем многообразии этнографических деталей, бытовых подробностей.
Все этапы старинной казачьей свадьбы Шолохов, очевидно, не раз имел возможность наблюдать непосредственно "в натуре". Использовал он и записи этнографов и фольклористов. Важен опять-таки не столько источник, на который опирался писатель, сколько более существенное обстоятельство: какие детали этого обряда привлекли внимание писателя, какую идейно-художественную нагрузку получали они в романе.
Известные нам записи казачьего свадебного обряда* чрезвычайно обстоятельны в описании малейших бытовых деталей. И все-таки они лишь регистрируют эти детали, копируют факты жизни казаков. Писатель стремится изобразить мир народной жизни во всем богатстве его чувств, движений, оттенков и красок. Шолохов отказывается выписывать с той последовательностью, с какой это обычно происходит в действительности, все этапы свадебного обряда. Но если уж писатель изображает в романе сватовство, смотрины, сговор или по-езжанье, он точен во всех деталях.
* (С 1897-го по 1901 год ряд записей старинной казачьей свадьбы сделал А. М. Листопадов, один из лучших знатоков казачьего народного творчества. Они вошли в его книгу "Старинная казачья свадьба на Дону" (Ростов н/Д, 1947). До Листопадова донская свадьба была описана А. Савельевым и другими фольклористами (см. "Сборник донских народных песен". Сост. А. Савельев. СПб., 1876).)
Первая же сцена сватовства, в отличие от этнографических записей, где на первом плане торжественность обряда, предстает в шутливой и даже несколько иронической авторской характеристике. Еще перед выездом из куреня Петр церемонно произносит фразу: "Пжалте, фаитон подан", вызывающую смех Дуняшки. Пантелей Прокофьевич предупреждает взятую в свахи "жох-бабу" Василису: "Ты, Басенка, там-то не скалься... могешь все дело испакостить через свою пасть... Зубы-то у тебя пьяные посажены в рот: один туда кривится, другой совсем наоборот даже..." (2, 71). Свадебные переговоры сопровождаются авторскими оценками, голос автора звучит в описании действий и поведения свадебных персонажей ("в шелесте юбок проплыли красно-маковая Ильинична и Василиса, неумолимо твердо спаявшая губы", "Пантелей Прокофьевич пыхтел и наливался бураковым соком, невестина мать кудахтала, как наседка на тень коршуна", "тек... в уши патокой свашенькин журчливый голосок" и т. п.). Торжественность смотрин снимается, наконец, замечанием автора о том, как Григорий осматривает невесту, - "как барышник оглядывает матку-кобылицу перед покупкой" (2, 75).
Изображение сговора, начиная со слов Мирона Коршунова: "Вот они! Как черт их принес!" - сопровождается деталями, подмеченными автором с юмором, а нередко и с иронией. Ильинична, "наступив на подножку, едва не опрокинула тарантаса", Пантелей "прыгнул с сидения молодым петухом", споткнулся, как и в первый приезд, о порог, "кукарекнул" приветствие. "Чертом оглядывая сватов", поприветствовал гостей и хозяин. Пантелей Прокофьевич из-за оттопыренной полы чекменя "извлек схваченную за горло" красноголовую бутылку. Ильинична "откуда-то из неведомых глубин" пышной кофты "выволокла наружу высокий белый хлеб, жмякнула его на стол", покрытый принаряженной клеенкой, на середине которой "красовались августейшие девицы в белых шляпах и обсиженный мухами государь Николай Александрович".
Через час "сваты сплели бороды разномастным плетнем", бурно обсуждали "кладку", а "свахи, обнявшись, сидели на сундуке, глушили одна другую треском голосов". Мирон Григорьевич глянул вдруг на "залитую водкой и огуречным рассолом клеенку", на которой уже невозможно было разглядеть под опорожненной бутылкой лицо государя: "... мундир был густо заплеван огуречными скользкими семечками. Из круга бесцветно одинаковых дочерей самодовольно глядела императрица в широкополой шляпе. Стало Мирону Григорьевичу обидно до слез. Подумал: "Глядишь зараз дюже гордо, как гусыня из кошелки, а вот придется дочек выдавать замуж - тогда я по-гля-жу-у... небось тогда запрядаешь!" (2, 90).
Писатель проходит мимо многих традиционных этапов донского свадебного обряда (вечеринки, посиделки, подушки, день перед венцом). Некоторые из них лишь упоминаются в романе, обстоятельно изображены только поезжанье и день свадьбы.
В записях А. М. Листопадова тщательно описывается одежда дружки и поезжан, убранство снаряженных в поезжанье лошадей ("Дуги с колокольцами, громышками и балабонами перевиты красным кумачом вперемежку с белым коленкором. У "повозников-кучерьев" правые руки перевязаны яркими платками... В гривах, хвостах, плетях, трензелях и нагрудниках виднеются вплетенные красные ленты и "товетики"), перечисляются песни, сопровождающие этот этап обряда ("В пути верховые поезжане, в которые дружко с женихом стараются подобрать лучших песенников, играют большей частью походные, строевые песни, исторические "подъемного" характера..."). Сообщается и о том, что у двора невесты поезжан ожидали ребятишки и требовали "выкупа", а двери в горницу, по обычаям обряда, были заперты.
Некоторые из этих деталей встречаются и в тексте романа Шолохова. Но они только вкраплены в него. Шолохов отказывается переносить в роман описание обряда во всех его деталях и на всех этапах. У него свое художническое видение каждого эпизода как важного этапа народной жизни.
Поезжанье в "Тихом Доне" предстает в динамике скачки. Писатель видит брички, "доверху набитые цветными воющими кучами людей" ("захватили на улице наперегонки"), "кисейные шлейфы пыли за каждой бричкой", "шмотья мыла", которые роняли рвавшие постромки лошади. В этой дикой скачке, среди крика, визга, свиста, уханья поезжан, он слышит "сплошной стон колес", голоса возбужденных людей ("Сыпь им! Сыпь!..", "Сто-ро-нись!", "Уп-па-па-де-ошь!", "Держись!.."), успевает заметить состояние некоторых из них ("...визжала Дарья, подпрыгивая, обнимая лакированные сапоги Аникея", а он "подмигивал Григорию, морща голое, бабье лицо тонкой улыбкой, взвизгивал и порол лошадей кнутом", за спиной Ильи Ожогина "разглядел Григорий счастливое, с подпрыгивающими смуглыми щеками лицо Дуняшки"). Вся атмосфера поезжанья в романе никак не подходит для пения песен "подъемного" характера - "на ухабах и кочках рвались голоса, затянувшие песню".
Особенности работы писателя, принципы отбора фактов и их освещения видны в следующем сравнении-
У Листопадова
Невеста - за столом, под образами. Ее окружают свашка, дядька и главные ее защитники - малолетние братья.
Как только "игрицы" запоют "Галочку"... входит дружко и, приступая к выкупу, с грозным окриком набрасывается на защитников, тесно прижавшихся с обеих сторон к сестрице-невесте.
- Это што за народ такой? Зачем собралися сюда? Вон атцэль!
- А во, видал! - решительно высовывают ребята из-под стола свое оружие - скалки.
- Не, робьтя, - подбадривают свои, - не выдавайтя нянькю!
- Давайтя выкуп за нашу сяструшку, а то и не лезь!
Дружко подносит вина, - ребята не принимают. Тот водки, - и смотреть не хотят. Дружко, будто в сердцах, начинает выгонять ретивых защитников из-за стола:
- Ах, вы такие-сякие! Позалезли, что и не выгонишь!
- Не поддавайтесь, не поддавайтесь! - несутся сочувственные крики. - Дяржитесь крепче!..
- Заплати сирябром, тада вылезим! - говорят ребята.
Дружко дает по медяку - те и носы отворачивают:
- Шо ты нам по копейке суешь! Посирябри, говорят тебе!
Делать нечего, - дружко дает каждому по серебряному гривеннику или пятиалтынному...
Невеста продана...
Жених крестится, чинно кланяется на все стороны, подходит к невесте...
Поезжане, во главе с дружком, следуют за своим князем и также рассаживаются за столы, накрытые и приготовленные к обеду.
Ребятишки, братья невесты, продавшие ее, должны, конечно, очистить места, - роль их кончилась.
Жених и невеста к кушаньям не прикасаются, - им положено поститься до самого послевенечного обеда (стр. 85, 86, 87, 88).
У Шолохова
Наталью, уже одетую в подвенечное платье и фату, стерегли за столом. Маришка в вытянутой руке держала скалку, Грипка, брызгая из черешенок глаз вызывающий задор, трясла посевкой.
Запотевший, хмельной от водки Петро с поклоном поднес им в рюмке по полтиннику.
Сваха мигнула Маришке, та по столу скалкой.
- Мало! Не продадим невесту!..
Еще раз поднес Петро позванивавшую в рюмке щепоть серебряной мелочи.
- Не отдадим! - лютовали сестры, толкая локтями потупившуюся Наталью.
- Чего уж там! И так плочено-переплочено.
- Уступайте, девки, - приказал Мирон Григорьевич и, улыбаясь, протиснулся к столу. Рыжие волосы его, приглаженные топленым коровьим маслом, пахли потом и навозной прелью.
Сидевшие за столом родственники и близкие невесты встали, очищая место.
Петро сунул Григорию в руку конец платка, вспрыгнул на лавку и повел его по-за столом к невесте, сидевшей под образами. Другой конец взяла Наталья потной от смущения рукой.
За столом чавкали, раздирая вареную курятину руками, вытирая руки о волосы. Аникей грыз куриную кобаргу, по голому подбородку стекал на воротник желтый жир.
Григорий с внутренним сожалением поглядывал на свою и Натальину ложки, связанные платочком, на дымившуюся в обливной чашке лапшу. Ему хотелось есть, неприятно и глухо бурчало в животе (2, 102).
При всей точности описания обряда выкупа невесты Шолохов не перегружает его мелкостными подробностями. Он очень скуп на этнографические детали. Те же из них, что оказались использованными, не просто регистрируются, а расцвечиваются красками, движут повествование. Писателя интересуют прежде всего поведение его героев в этом обряде и особенно состояние, движение чувств Григория. Не участвуя в обеде, поглядывая с внутренним сожалением на свою и Натальину ложки, связанные платочком, он имеет возможность наблюдать, как ведут себя люди за столом. Григорий видел, как они "чавкали, раздирая вареную курятину руками, вытирая руки о волосы", как Аникей "грыз куриную кобаргу" и жир с нее стекал по подбородку на воротник, как дядя Илья, "общипывая ядреными клыками баранье ребро, наверное, шептал Дарье непристойности".
Наблюдения героя и авторские оценки и характеристики здесь совпадают. Писатель нисколько не идеализирует упивающихся благополучием людей, не скрывает их грубые нравы и привычки. Его герой "с задавленной тоской" оглядывает "чавкающих, хлюпающих, жрущих людей". Ему "муторно" оттого, что он не любит Наталью. Воспоминание об Аксинье приводит его в еще более тягостное состояние. А тут еще кто-то, чтобы не сглазить жениха, "всыпал за голенище сапога горсть пшена"*. Пшено терло ногу, и "Григорий - удрученный свадебными обрядами - в холодной отчаянной злобе шептал про себя ругательства".
* (Этнографы отмечают, что невеста вечером снимает с жениха сапоги и вытряхивает их: "Сыплются просо и деньги" (Листопадов, стр. 104).)
Для Григория эти обычаи мучительны, они бесят его, он нетерпеливо ожидает их окончания. Так незначительные, казалось бы, этнографические детали свадебного обряда активно участвуют в психологической характеристике героя. Шолохов и в дальнейшем использует такие детали ("Григорий и Наталья подошли под благословенье, засыпанные винным хмелем и зернами пшеницы"*), но особенно сочно и густо выписывает картину послевенечного пьяного разгула и ею завершает свадьбу**.
* (Этнограф замечает: "Хмель, которым посыпают молодых после венца при входе их в курень, - символ довольства и зажиточности" (Листопадов, стр. 75).)
** (Любопытно напомнить, что только здесь впервые за все время обряда используется несколько песенных текстов, вернее, осколки совсем не свадебных песен, но и они глохнут в "бабьем визге" и "криках пьяных гостей".)
И теперь Шолохов уже не может сдержать гневного осуждения сытого довольства казаков: "Красные лица. Мутные во хмелю, похабные взгляды и улыбки. Рты, смачно жующие, роняющие на расшитые скатерти пьяную слюну. Гульба - одним словом" (2, 107).
Писатель здесь предельно сгустил краски, сгустил для того, чтобы передать трудности утверждения нового, показать, как под его неодолимым напором ломаются, казалось бы, нерушимые, незыблемые устои этой сытой жизни. Вряд ли при этом стоит напоминать о том, что в идеализации казачьей среды могли обвинять автора "Тихого Дона" только откровенные вульгаризаторы.